Терийокские старости

Содержание:

"Териокский Дневник" "Мiръ и Искусство" "Мысль" "Петербургская газета" "Suomen Kuvalehti" "Вестник полиции" "Весь Петербург" "Вечерний Ленинград" "Дачник" "Зодчий" "Иллюстрированная неделя" "Искры" "Ленинград" "Ленинградская Здравница" "Неделя строителя" "Нива" "Огонёк" "Олонецкие губернские ведомости" "Православный финляндский сборник" "Сестрорецкий рабочий" "Смена" "Советская Колыма" "Строительный рабочий" "Театрал" "Териокский Дневник" "Финляндия" "Финляндская газета" "Хельсингский илл. журнал" Выборг Зеленогорск Зимняя война Келломяки Книжный вестник Комарово Куоккала Пенаты Погода Путеводители Райвола Репин Сестрорецкий Курорт ТАСС Терийоки Уусикиркко Халила газета "День" газета "TERIJOKI" железная дорога фотоальбомы этикетки 1875 1878 1881 1888 1896 1899 1901 1903 1905 1906 1907 1908 1909 1910 1911 1912 1913 1915 1916 1917 1919 1926 1930 1939 1940 1941 1945 1946 1947 1948 1949 1950 1951 1952 1953 1954 1955 1956 1957 1958 1959 1962 1965

"Нива", 1878 г., №№30, 31. Петр Гнедич. Валаам. Путевые впечатления.

«…Нева осталась позади. Нагорные, изжёлта-зеленые берега с тощими березами и домами, с челноками, припертыми кольями к земле, с бечевником, вьющимся сбоку, колоссальной панорамой промчались мимо. Мелькнули два-три местечка, дорогих по своим историческим воспоминаниям, мелькнули острова и пороги, Нева расступилась, завернулась круто в стороны берегами, невообразимая синяя гладь развернулась вдали, и пароход, подрогивая всем остовом, вышел на озеро. Белыми четырехугольными пятнами сверкнули впереди паруса лодок, разнообразя монотонную линию горизонта, а назади стал тонуть в волнах Шлиссельбург. Чайки вьются вокруг и жалобно стонут; чухонские соймы, круто накренившись, идут под ветром мимо и ныряют в волнах, когда захлестывает их остроконечными буграми бегущий за нами след. Бледное северное небо с легкими прозрачными облаками горит и пышет жаром сверху.

На рубке масса народу. Сидят, стоят, лежат, спят, дремлют, разговаривают, пью и едят. В большинстве случаев, все купцы в сибирках, с окладистыми бородами и красными носами, или худенькие тощие богомолки-старушки, набожно знаменующиеся крестом при виде отдаленной церкви. Шум, говор, гам стоит вокруг. Только очень немногие, женщины по преимуществу, углубились п возможности в чтение какого-нибудь «жития», украсив себя предварительно старинными очками солидных размеров. Некоторые из мужчин успели уже пропустить «по маленькой» раз десяток и теперь весело похаживают. Какой-то седенький невзрачный монах толчется у мачты, глухо отвечая на вопросы и сильно напирая на о. Кто-то знание географии выказывает.

- Это вот тебе было Шлюшино, а там вон – столб – маяк, кошкиным обзывается. А вон там - Новая Ладога.
- Где? Где? - пристают любопытные.
- А вона, вона, - знаток показывает пальцем куда-то за горизонт.
- Видишь?
- Ничего не видно.
- Оно точно отсюда не видать, - только она там, уж это верно.

Флаг слабо колыхается на корме, мачта поскрипывает, колышатся канаты и лестницы, черный дым густыми мягкими клубами вырывается из трубы и плавно тянется вбок, ломаясь зигзагами, на много верст повисая в воздухе. Две маленькие пушки торчат на юте. Шкипер передал колесо помощнику, благо прошли опасные места, и клюёт носом, сидя на скамейке. Вокруг мертвое затишье на озере – скучно. Спускаюсь в каюту. Здесь целое сонное царство: вокруг по всем диванам разлеглись пассажиры первого класса и тихонько посвистывают во сне, подложив род голову дорожные мешки, не обращая внимания на проходящих мимо дам, проскальзывающих тихо за портьеру в свое отделение. Плюгавый лакей наклеивает на колонку объявление довольно загадочного свойства: «Просят покорно господ пассажиров со своими съестными припасами обращаться на Палобу». По ковру ползают светлые кружки от солнца, пробивающегося через открытые круглые окна. Чтя-то голодная собака жалостно смотрит из-под дивана и не решается вылезти наружу. Слышно, как скрипят по блоку немазаные рулевые цепи, как пар с грохотом работает в цилиндрах… Делать нечего, читать нечего, а диваны такие мягкие.

Глаза начинаю слипаться. Смутно виднеется чья-то огромная голова их-за купы тропических растений, приткнутых посреди каюты между обеденными столами. Смутно слышит ухо, как эта голова крупно объясняется с лакеем и требует буфетчика. Смутно чувствует нос запах несвежей рыбы, очевидно, идущий от ухи, что стоит на столе… Сквозь сон понимаешь, что буфетчик, попробовав ухи, предлагает вместо ее телячьи котлеты, и все это: и голова, и уха, и котлеты, - все начинает вертеться колесом, путаться, мешаться… Крик соседа невольно возвращает меня к действительности. Я быстро вскакиваю, вскакивают и остальные. Странная картина перед глазами у нас: толстый жирный господин в коломянковом пиджаке весь окачен кофеем.

- Спал я здесь, - жалуется он, - а в меня из окна и плеснуло…
- Как из окна, – удивляемся мы и смотрим в окна: полно, обыкновенная ли вода в Ладожском озере…
- Должно быть, сверху с палубы, гущу выплеснули да сюда попали, - объясняет облитый.
Спутники улыбаются и опять растягиваются на диванах.

***

Солнце близко к закату. Золотистый, невыносимо блестящий его свет сменился более покойным багрово-пурпурным тоном. Ни единого облачка на небе. Тихо, спокойно погружается светлый диск в воду и горит прощальными лучами на крестах далекого острова, куда мчится наш пароход, торопясь дойти до заката. Коневец яснее и яснее вырисовывается перед нами, все столпились на рубке, жадно смотрят вперед.

- Я в двадцать пятый раз езжу, - хвастает одна борода.
- Что так?
- Потому – благодетель. Колокол жертвовал, теперь у колокольни ярус приделываю.
- У этой?
- У этой.
- И как я, братец мой, вылечился, - рассказывал другой. Взял серы горючей, камфоры и керосину. Потом все смешал в микстуру, да и вытерся на ночь.
- Ну и что ж?
- Как рукой сняло. Потом доктор и говорит мне: ну и шкура же у тебя, Пантелеев, лошадиная. Так вот как.

Коневец ближе и ближе. Чаще и чаще старушки начинают вздыхать. Монах тоже начинает ощущать какое-то беспокойство.

- Вы, батюшка, из Коневца? - спрашивают его.
- Из Коневца, - хрипло шамкает он и юркает в сторону.
- В Коневце не так строго, - поясняет кто-то. Водку али что пронести можно, - на Валааме обыскивают, там не пронесешь.
- Ну?!
- Ей-Богу! Табак коли увидят, – сейчас арест.
- И курить нельзя?
- Невозможно.
- А если в лесу?
- В лесу точно что можно.
- А кипяток у монахов есть? – пристает какая-то странница.
- Есть.
- И даром дают?
- Даром. Только при выезде лепту положить надо в их кружку.
- Какую лепту?
- Рупь. Коли не можешь и меньше.

Матросы начинают готовить веревки для причала. Пары постепенно ослабевают, колеса тише поворачиваются в воде, меньше пены и шума. Низкий берег, обычный мотив южного побережья Балтийского моря с песком и соснами выступает все яснее и яснее. Белые главы монастыря прозрачно рисуются в вечернем воздухе, левее виднеется здание гостиницы, - все не красиво, не изящно, все стареет, подернутое ночною дымкой, комары тучами носятся над водой… Вот и берег.

***

Какое-то неприятное, щемящее душу чувство возбуждает Коневец. Плоско и ровно раскинулся он на несколько верст в ту и в другую сторону, порос хвойным лесом, смотрит не то, чтобы очень мрачно, но и не весело, - недаром финны считали его местопребыванием злых духов. Уныло торчат голые стволы сосен, мох всевозможных родов одел сплошным ковром гранитные валуны, широкими плоскими шапками выдвинувшиеся из воды. Не видно признаков лесной животной жизни, только дятлы стучат носом в кору да попискивает какая-то птичка. Впрочем, маленькие, едва заметные муравейники виднеются кое-где. Местами болота, местами сплошные камни, и всюду комары носятся миллиардами, кусают и лицо, и руки, и шею. Нечего смотреть, нечем любоваться…

Первым долгом приходится отправиться осмотреть пресловутый Конь-Камень, от которого и получил остров свое название. Сюда, по преданию, загоняли финны на зиму лошадей, и на весну одной из них недосчитывались: ее пожирал бог, имевший в этом камни свое пребывание. Камень не трудно найти. Он в какой-нибудь версте от Рождественского монастыря и лежит среди леса, и на верху его помещается часовня. Наверх ведет лестница, сбоку надпись приделана: «С сего места Е.И.В. Великий Князь Константин Николаевич снимал вид Конь-Камня с устроенной на нем часовней, 1844 года, мая 14-го дня». В монастыре продаются фотографии этого камня, и очень порядочные фотографии…

Ночь в монастырской гостинице, несмотря на самовар, очень любезно доставленный служкой, на молоко, на съестные припасы, взятые из дому и на местные, очень вкусные просвиры и хлеб, оказывается все-таки невыносимой. Комары сплошь наполняют все пространство номера и, звеня над самым ухом, нещадно жалят и кусают. Постели и диваны сплошь усеяны их трупами, но массы новых кровопийц храбро кидаются на вас, заползают под платки, которыми прикрыты лица и шеи. В три часа все не выдержали и вскочили, - впрочем все равно спать пришлось бы недолго, так как в пятом часу пронзительный колокольчик дежурного монаха все равно вас подымает.

Отправились досыпать на пароход, мечтая об одном: как бы поскорее доехать до Валаама, до этого петербургского Иерусалима. Мы не слышим, как пароход снялся с места, как вышел в открытое озеро, - только около полудня начинается в каюте движение: забренчали ложки и вилки, начались обычные завтраки, и сомнительные запахи заносились вокруг. Опять заходила собака и стала просить подачки, опять светлые пятна стали бегать по полу и тарелкам, опять руль стал пищать, как немазанные ворота… Разговор все вертелся около Валаама.

- Природа грандиозная, - сообщает один из пассажиров. Это самая дикая Финляндия в самых мрачных проявлениях. Гранит, покрытый тонким слоем земли и травы, и громадный лиственный и хвойный лес…
- Капища там были прежде, кажется?
- Очень возможно: местность представляет самую роскошную декорацию для религиозных обрядов. Да вот сами увидите… Каждое лето там художники живут, - даже мастерская есть для них особенная…
- Пристани там, кажется, очень удобные?
- Еще бы! Говорят, местами у берегов глубина доходит до сорока сажен…
- Есть замечательные вещи, постройки?
- Найдется кое-что. Увидите статуи в скитах, какие вы не увидите в Петербурге, увидите образ, на котором наглядно изображено, как в чужом глазу сучок мы видим, а в своем бревна не замечаем. Есть весьма недурная часовня, поставленная перед монастырем в память пребывания на Валааме Государя.
- А ведь мы стоим, - перебивает кто-то. Неужели уж Валаам?

Бросаем разговор и подымаемся на палубу.

***

Густой клубящийся туман охватывает нас со всех сторон. Солнце весело било с высоты, но не могло разогнать белесоватый пар водяных испарений. За несколько сажен трудно было видеть предметы, и бесконечно обширный горизонт вдруг сузился до небольшой голубой площадки слегка колыхавшихся волн. Мы были точно в громадном цилиндрическом футляре с двумя голубыми донышками: небом и водою. Нос смутно терял свои очертания, верхи мачт тоже. На передней мачте у реи, уцепившись за снасти, полу-стоял, полу-висел шкипер и командовал своему помощнику то убавлять ход, то останавливаться, то снова идти, - и зорко всматривался биноклем в молочную пелену. Сырой холодный воздух нервно действовал на кожу, и невольная дрожь пробегала по телу после теплой каюты. – Дойдем ли хоть к пяти часам, - сокрушались в рубке.

Вдруг пароход прибавил хода, - с мачты что-то заметили; - еще несколько минут, и зубчатый строй колоссальных елей на мгновение выступает невдалеке. Но опять все заволокнулось, пропало, словно для того, чтобы потом выступить еще рельефнее, яснее. Панорама берега то всплывает, то опять тонет. Верхушки леса вдруг вырисуются со всеми деталями, а низ стушеван. Выскочит на мгновение облом скалы, блеснет на солнце и пропадет опять. Чайка зарыдала, пронеслась над самым пароходом.

Резко граничит полоса холодного тумана с теплым прибрежным воздухом, прозрачным, ясным, сквозь который отчетливой полной картиной рисуется роскошная панорама. Действительно дивная, декоративная, грациозная местность! Так картинно перепутался лиственный лес с хвойным, так картинно легли световые пятна гармонической гаммой тонов разливаясь от самых светлых прозрачных оттенков до самых интенсивных сгущенных. На заднем фоне стали больше ели, раскидистые, со стрельчатой верхушкой, порою выпрыгивающей такой правильной симметричной головкой, что кажется, что точно небольшая готическая часовня смотрит на нас из-за леса. Ближе к воде мелкая береза, рябина, - выделяется она светло и ясно: солнце насквозь пронизывает ее золотистую молодую листву. У их подножья сочная зеленая трава, - а ниже гранитные, мягко-округлые, но порывистыми линиями сбегающие скалы. Прямым отвесом стали они над водою и в ней отразились, - на много сажен идут они вглубь под нее; пароход без боязни мчится неподалеку от них и не сбавляет хода. Порою прорывается берег, бухта мелькнет на мгновение, покажет дальний лес и берег и опять заслонится бегущими навстречу скалами.

Тише идет пароход; крутой сильный заворот вправо дает резкий след за нами на неподвижной глади озера. – Мы входим в монастырскую бухту. Вправо – тот же роскошный зеленеющий берег, влево маленький остров с легкой изящной церковью не то византийского, не то готического стиля, ярко горящей золотой макушкой, - это скит святителя Николая. Мимо, мимо проносится всё, - мы быстро катимся к югу. Проход все суживается больше и больше, скалы точно растут с обеих сторон: капитан дает сигнальный свисток, - и монастырь вдруг весь является слева на высокой горе, серебрясь куполами на солнце, то прячась, то показываясь из-за куп перемежающейся зелени. Стучат о палубу канаты, гремят сходни.

***

Гранитная, довольно изящная лестница в семьдесят ступеней ведет наверх к монастырю и упирается в обширную площадь, окаймленную с двух сторон зданиями. По середине ее белеет часовня, поставленная в память посещения Валаама ныне царствующим Императором, - маленькое здание из мрамора и гранита, скомпонованное удивительно изящно покойным Горностаевым, которому принадлежат все новейшие монастырские постройки. Вокруг нее обегает чугунная решетка, у колонны стоит монах и, кланяясь приходящим, показывает им рукой на здание гостиницы, выглянувшее вдали, - двухэтажное каменное здание с мезонином, на фронтоне которого под гранитным крестом вделан круглый образ монастырских святителей Сергия и Германа. Красивый каменный портик навис над входом и открывает за собой обширные сени с широкой белою лестницей, взбегающей на верхний этаж. Здесь толкотня, шум, суматоха, - и вместе с тем та заманчивая сыроватая прохлада, которая всегда бывает в солидно выстроенных зданиях с толстыми стенами и небольшими окнами. Монахи уговаривают быть потише: «все место будет, всем!» и впускают в маленькую комнатку по четыре, по пяти человек.

В гостинице около ста номеров, отделанных донельзя просто, но чисто; - белые выштукатуренные стены, сводчатые потолки и крепостная толщина стен, невольно вызывающая улыбку. По стенам плохенькие литографии видов монастыря, в окнах – сетки от комаров вместо стекол, а в амбразурах повешенное объявление, где отец настоятель просит посетителей, подчиняясь уставу монастыря не курить табаку, не стрелять из огнестрельного оружия и не давать никому из прислуживающих никакого вознаграждения. Постели, простыни, подушки – все чисто, и нет следов ни минувших ночлегов в виде раздавленных клопов, как это было в Коневце. Неизбежный самовар, хлеб, просвиры появляются на столе. Служка предлагает войти в коридор, вписать в книгу свое имя, звание и адрес. Последняя мера имеет прямое отношение к городскому сбору на книжку в пользу монастыря. Звонок заливается в коридорах. Монах объявляет, что сейчас отходят соймы в Николаевский скит, где будет богослужение. Наскоро допиваем чай и, отложив осмотр самого монастыря до вечера, отправляемся на пристань.

Пароходов уже нет: они отошли в Сердоболь. Соймы быстро наполняются пестрой толпой. Мужчины и женщины берутся за длинные весла. Монахи помещаются на руль, развертывают парус, десятками рук отпихиваются от берега. Судно замирает на мгновение на одном месте, потом накреняется на бок и, распластав в воздухе парус, тихо начинает скользить по недвижной глади. Скоро целая флотилия их вытягивается вдоль по проливу и вся, опрокинувшись, отражается внизу. Мы берем отдельный челнок, беремся за весла, а на корму садится чухонец. Быстро обходим мы грузные тяжелые суда и спешим в Никольскому скиту, к тому самому скиту, что остался у нас влево при въезде. День чудный, теплый, - тумана как не бывало. Над озерками носятся дикие утки и, не боясь, пролетают возле самой лодки, чайки сверкают в вышине. Влажный ветерок набегает с озера и, промчавшись через небольшую сосновую рощу, делается таким душистым, ароматичным…

Маленькая деревянная пристань с южной стороны Крестового островка, на котором помещается Никольский скит, открывает на него доступ. Пологая горка служит постаментом маленького храма. Здесь стояла когда-то часовенка, сквозная, прозрачная, и в ней зажигался огонь в темные ночи, служа маяком на все стороны – и для пролива, и для озера. В 1853 году один благотворитель решился поставить на этом месте каменную церковь, - и искусство Горностаева создало изящный маленький храмик. Особенно хорош и гармоничен он снаружи, некрашеный, с многоугольной железной главой, позолоченной и покрытой лаком, ярко вырисовывающийся на фоне зелени, когда подъезжаем издали с озера.

Входим мы в церковь, входят и богомольцы. Она не может вместить их и четверти, большинство остается снаружи. Церковь светлая, пестрая, с резным позолоченным иконостасом мешаного стиля, отзывающегося даже мавританским. Образа приличные, не строгого византийского письма, хотя далеко не художественны, сравнительно с новейшими византийскими иконами последних построек Петербурга. Прелестны две хоругви «золотого фриле», стоящие по бокам. А налево, у клироса, стоит нечто странное, запрещенное в настоящее время Святейшим Синодом: это статуя святителя Николая… Какое удивительное неприятное впечатление.

Известна та черта, которую не должна переступать скульптура: самые чудные художественные пластичные образы, подвергнутые раскраске, теряют свою прелесть. Мрамор, который, казалось, дышал жизнью, так полно передавал красоту форм, вдруг превращается в мертвенную безобразную куклу, самого отталкивающего вида. Попробуйте раскрасить Христа Торвальдсена, Давида или Моисея Микель-Анджело и посмотрите, что из этого выйдет. Надо привыкнуть к подобным изображениям с детства, чтобы молиться перед испанскими статуями мадонн. У нас, к счастию, исключены статуи, народ к ним не привык и только кое-где в глуши еще можно найти «Христа в темнице» - маленькую резную фигуру в стеклянном ящике, одетую в длинную шелковую или шерстяную рубашку*. (*В церкви Академии Художеств (в Петербурге) есть изваяния апостолов и других святых. Но исключительное положение ее дало возможность исполнить статуи в строго-художественном стиле, и они придают церкви своеобразный вид).

Нельзя сказать, чтобы изображение чудотворца в Никольском ските сделано плохо: лик выразителен, чрезвычайно осмыслен, может быть, немного суров. Сносно сделано полное архиерейское облачение, в одной руке у него меч, в другой – церковь. Но все-таки впечатление таково, что стараешься избавиться от него возможно скорее и отворачиваешься от золоченой ниши под балдахином, украшающим статую. Как попало на Валаам это изображение – того иноки не знают. Известно только, что оно по описям еще первой четверти настоящего столетия значилось на Крестовом острове в часовне. Судя по окраске, можно сказать, что оно было не раз подновляемо.

Вольно вздыхаешь свободной грудью воздух, выбравшись из духоты на берег. Какая масса ландышей растет по крутым скатам северо-восточной части островка, как свежо, сладко они благоухают. И на чем выросли они? – чуть не на голом граните: легкий слой земли еле покрыл пузатые круглые отроги главной скалы. Ровная бесконечная гладь озера развертывается отсюда перед глазами, и вдалеке прозрачными легкими пятнами рисуются тенистые острова, совсем склонившись к воде своими ветвями.

***

Нельзя с точностью сказать, когда впервые здесь появились аскеты, но несомненно, что в самой глубокой древности здесь могло процветать монашество. Предание говорит, что на Валааме были иноки еще во времена Ольги, и что он издавна был рассадником христианства. Рассказывают, что Андрей Первозванный первый истребил здесь капища Перуна и Велеса и окрестил жрецов. Но как бы то ни было, мог ли или не мог быть Андрей на Валааме – с достоверностью можно сказать, что около XI века на острове было нечто вроде братства, причем основателями его называли пришлых греков, несомненно царьградских выходцев. Братство то распадалось, то соединялось вновь, чему главнейшей причиной была порубежность Валаама – между Русью и Шведом. Расположенный неподалеку от Кексгольма (Корела), представляющий удобные пристани для лодок он, естественным образом, служил приманкой для шведов, особенно если взять в расчет, что беззащитных монахов перебить ничего не стоило. С другой стороны, прелестное местоположение, традиции, мощи угодников невольно влекли монахов на прежнее место. И вот Валаам называется то обителью св. Троицы, то монастырем Спаса-Преображения, что упоминается, что он деревянный, то каменный и, наконец, в XVI веке именуется честною и великою лаврою, с монастырскими погостами, за ним числится 537 дворов и 159 сажен земли, а представители власти начинают жаловать его льготными грамотами, освобождая крестьян от повинностей и пошлины, коли на монастырских землях «душегубства не будет». В конце же XVI века посыпались на старцев и несчастья: в 1578 году напали на них поляки и изрубили 34 человека. Через три года на остров была занесена эпидемия, от которой умерло около 90 иноков и послушников, а вскоре шведы сожгли и церкви, и кельи, и трапезу, и обитель.

Царь Иоанн Васильевич Грозный в конце своего царствования рассылал, как известно, по монастырям всевозможные синодики, заканчивая их знаменитыми словами: «помяни Господи и прочих в опричнину избиенных всякого возраста мужска пола и женска, их же имена Сам веси, Владыко». Есть такой синодик и на Валааме с надписью: «Лета 7091-го царь и государь, великий князь Иван Васильевич всея Руси прислал в свое царское богомолье на Валаам сия имена убиенных и велел поминать во веки и кормы по ним ставити тогда-то и тогда-то»… и следует затем длинный список убиенных.

Перед самою смертию царя Феодора Иоанновича, шурин-правитель донес ему, что «игумену Давиду с братией на Валааме учинилось разорение от свейских людей». Благочестивый царь распорядился, чтобы обитель была восстановлена казной царской. Но прежде, чем грамота была приведена в исполнение, Феодор умер. Царь Борис, утвердившись на престоле, велел грамоту переписать на свое имя. До сих пор есть на Валааме колокол с надписью: «Лета 7111 слеты бысть сии колокола боголепному Преображению Спасову в Валаамский монастырь при благоверном царе и господаре, великом князе Борисе Феодоровиче Годунови».

В 1611 году пора лихолетья не пощадила и Валаама: отряды шведов, взяв Кексгольм, пробрались и в обитель, - все пожгли, порубили, и остров запустел надолго, больше, чем на сто лет, пока Петр Великий не приказал возобновить монастырь.

С этих пор начинается процветание монастыря и продолжается до наших дней, прервавшись только раз в 1754 году пожаром. Впрочем, пожар, конечно «способствовал много украшению» обители, и на пожертвованные императрицею Елизаветою 8.000 рублей ассигнациями, стал отстраиваться заново. Искусство тогдашних архитекторов было довольно сомнительно, так как 7 марта 1759 года только что поставленная колокольня упала от ветра. В конце XVIII столетия Валаам обстроился совершенно, явились частные благотворители и субсидии от казны. Наконец, Император Александр I в 1821 году возвел Валаам в звание перворазрядного монастыря, увеличил штат монахов и посетил остров лично. Теперь для Валаама прошла всякая пора невзгоды, - он отличается полнейшим благосостоянием, привлекает массы богомольцев и может смело гордиться тем, что из среды его вышли те подвижники-миссионеры, которые нашли себе мученическую смерть в наших американских владениях, проповедуя Евангелие на островах Тихого океана.

***

Трапезная – длинная комната в два света, с иконостасом против входа и с иконами в простенках, с сводчатым потолком и люстрой – полна народу… Проголодавшиеся уставшие богомольцы с жадностью накидываются на монастырский незатейливый стол. Пред каждым по ломтю превосходного монастырского хлеба, одна чашка на троих, деревянные ложки, - салфеток и тарелок не полагается. Очередной инок читает молитвы, слышно только чавканье да вздохи – разговоров не полагается тоже. Щи сменяются киселем, в котором плавает какая-то рыба, кисель – простоквашей, разумеется, без сахара… Боже, с каким аппетитом все это поедается.

- Ну-с, теперь время посмотреть могилу мифического Магнуса, - предлагает нам один из спутников, - и все мы отправляемся на кладбище, заглядывая по дороге в соборы.

Главный соборный храм Преображенья переполнен народом. Резной пятиярусный иконостас отделяет четырехугольное помещение от полукруглого алтаря. Потолок и арки расписаны под мрамор, - по стенам старые иконы, поражающие своим наивным трактованием сюжетов. Тут есть удивительный блудный сын, вернувшийся к дому отчему, тут есть два человека: у одного из них торчит из глаза сучок, а у другого – здоровенное бревно, - тут можно найти до того примитивную перспективу, что на иных картинках окажется несколько горизонтов и бесчисленное количество точек зрения. Над входной дверью висит, впрочем, «Поклонение волхвов» очень солидного письма, хорошего иностранного мастера, писанное на полотне в 1703 году – это подарок обители князя Голицына. Есть старинные хоругви весьма оригинальной формы.

Мы идем через Святые ворота снова на монастырскую площадь. Внутри ворот останавливают невольно наше внимание старые потертые образа, писанные прямо на стенах и изображающие видения каких-то святых, причем немалую роль играют черти с ужасными мордами. Живопись сильно попорчена, стерта и не подновляется по весьма понятной причине.

Вот и кладбище. Могилу короля Магнуса отыскать не трудно: она у самой стены направо. Это небольшая белая плита, низенькая, покатая книзу, окруженная небольшими деревьями, кажется кленами. Монастырское предание рассказывает, что в 1371 году иноками был спасен человек, носившийся на корабельной доске по волнам возле острова. Человек этот назвался королем шведским Магнусом II, остался на острове, принял схиму и, когда умер, был погребен на общем братском кладбище. На плите красуется следующее стихотворение.

На сем месте тело погребено,
В 1371 году земле оно предано
Магнуса, шведского короля,
Который, святое крещенье(?) восприя,
При крещении Григорием наречен.
В Швеции он в 1336 году рожден,
В 1360 году на престол возведен,
Великую силу имея и оною ополчен,
Двоекратно на Россию воевал
И о прекращении войн клятву давал.
Но преступив клятву, паки вооружился,
Тогда в свирепых волнах погрузился.
В Ладожском озере войско его осталось.
И вооруженного флота знаков не оказалось;
Сам он на корабельной доске носился,
Три дня и три ночи Богом хранился,
От потопления был избавлен,
Волнами к берегу сего монастыря управлен.
Иноками взят и в обитель внесен.
Православным крещением просвещен:
Потом на место царские диадимы
Облечен в монахи, удостоился схимы,
Пожив три дня, здесь скончался,
Быв в короне и схимою увенчался.

Внизу изображен схематический рисунок «адамовой головы» и двух перекрещенных костей.

Громадный колокол, повешенный на небольшом деревянном срубе перед мраморной часовней (на колокольнях он не умещается), гудит и воет, возвещая наступление завтрашнего праздника. Весь воздух налит дрожащими густыми волнами его могучего баса, стеснение чувствуется в груди, когда проходишь слишком близко возле него, и до боли раздражается барабанная перепонка. Спускаешься под гору, поворачиваешь влево, звон замирает, делается чище, бархатнее. Как должен быть он хорош в тихую погоду с озера…

Дальше, дальше вглубь острова… Что ни вид – то картина. Дорога вьется по берегу озера, отделенная от него небольшой стеной деревьев. С другой стороны круто взлетают вверх массивные глыбы гранита, а на них вековой сосновый лес раскинул свои темные чащи. Какая масса цветов! Все ландыши, ландыши, ландыши… Не столько видишь, сколько чувствуешь их присутствие. Порою мелькает желтая головка, круглый пузырь одуванчика, головка клевера да изящно окрашенная бабочка трехцветной фиалки. Лес больше хвойный, но мелькает и ольха, и осина, и черемуха, и жимолость, и калина. Говорят, что иноки разводят и кедры, и лиственницы, и каштаны, и пихты; у них в саду и в оранжереях растут превосходные арбузы, дыни, тыквы.

Дорога то поднимается, то опускается, вьется то в одну, то в другую сторону, указывая на былые перевороты доисторических периодов. Весь лес наполнен свистом и стрекотаньем, - вороны, синицы, чижи, жаворонки, малиновки, снегири, дрозды, - все заявляют свое присутствие и карканьем, и пением, и постукиванием. Даже соловей поселился здесь, и не стесняясь монастырским звоном, заливается своими весенними, хватающими за душу песнями…

Лоси, зайцы, олени, лисицы, - постоянные жители здешних лесов. Безусловное запрещение охотиться за ними обратило Валаам в какую-то идиллическую местность. Иноки рассказывают, что когда им случается наезжать на стадо диких оленей, стоящее на дороге, то они, подобно домашним коровам, расступаются, чтобы дать проезд, и опять сходятся на прежнее место. Мне припоминается рассказ одного художника-академиста, работавшего несколько лет тому назад на Валааме.

- Накидывал я прелестную лесную глушь, - рассказывал он. Вокруг тишина такая, световые пятна удивительные, увлечен я был своей работой чрезвычайно. Только чувствую, что на меня смотрит кто-то сбоку из травы. Я оглянулся, – нет никого. Принялся за работу, - ну, чувствую, что смотрят. Вы может быть знаете подобное ощущение, - неприятно оно в высшей степени. Всматриваюсь внимательнее. Вижу, - сидит в траве против меня, - кто бы вы думали? Лисица! Сидит и смотрит прямо мне в глаза с таким любопытством, точно сказать хочет: что это вы, милостивый государь, здесь делаете?... Я рассердился даже, махнул на нее кистью, - она хоть бы моргнула. Я привстал, ногой топнул, крикнул, - она отбежала несколько шагов, поворотилась и опять смотрит, даже присела опять. Начал работать, - не могу, - смотрит. Поднял я обломок какой-то кости с земли, пустил в нее – только тогда и убралась…

Я передаю эту историю спутникам. Один из них, тоже художник, работавший много на Валааме, рассказывает с своей стороны «случай».

- Приехал я сюда, занял очень удобную мастерскую. Отец-казначей, который отвел мне ее, говорит: вы держите, пожалуйста, вашу комнату на замке, во избежание всяких соблазнов, мало ли что у вас там есть – сардинки, сыр, чай… А коли пропадет что – мне заявите. Только прихожу я в один прекрасный день – четвертки чая, что оставил, уходя на столе, как не бывало. Я к отцу-казначею: так и так, батюшка… Он пошел в комнату, освидетельствовал. – На запоре, спрашивает, у вас была она? - На запоре. – Может, окно отворено было? – Я и рот разинул: «Да ведь в третьем этаже», - говорю. – Ничего, говорит, не значит. К нам птицы залетают, пойдемте-ка под окном в саду пошарим. Пошли, - и ведь точно нашли: весь фунт рассыпан под кустом, и бумага клювом вся протыкана… А батюшка посмеивается: вы с нашими воронами не шутите…

- Удивительные вороны, - соглашаемся мы.

И точно в подтверждение рассказа, мы натыкаемся на дятла; сидит внизу на дереве и стукает своим железным клювом. Подошли мы, он остановился, посмотрел на нас одним глазом, моргнул и опять застукал. Я протянул к нему руку, он рванул кверху и сел повыше. Там, где надо переходить с одного острова на другой, местами перекинуты мосты, с них открываются на все стороны удивительные панорамы. Вода здесь тиха и прозрачна, как стекло; если проскользнет по ней инок в челноке, так надолго взбудоражит ее поверхность, - долго еще колышатся побережные подводные травы, и рябится отражение, пока опять не восстановится тишь и не замрет в недвижном покое и обступивший ее лес, и алая тающая за этим лесом заря, разметавшаяся по небу багряными клочками облаков. Сквозь прогалины мелькают отдельные главы церквей и скитов, проносится далекий благовест… Блаженные, обетованные места…

- Только и комары же здесь: восклицает один из наших спутников, отмахиваясь платком от ужасных насекомых, сеткой нависших вокруг нас…

***

Трезвон во все колокола возвещает наступление праздника. Народ высыпает из келий. Как свеж и чист утренний воздух; ночной дождь спрыснул и омыл дорогу, здания, зелень. Последние обрывки дождевых туч уносятся к востоку, солнце весело пробивается из-за них и пестрит полосами просветов и толпу, и площадь, и озеро.

Скоро двинется крестный ход. Ему следует отправиться в скит Всех Святых, лежащий в нескольких верстах от монастыря. Мелькают образа, фонари, хоругви. По два в ряд выступают монахи и священники в мантиях и ризах; впереди идет клиросная братия с молебным пением, - а далее длинным, пестрым, бесконечным хвостом тянутся богомольцы. Раз только в год, в этот день (праздник Всех Святых в восьмую неделю по Пасхе) дозволяется всем богомольцам без различия пола вступать в суровый скит: в остальное время вход в него женскому полу «возбранен». Здесь круглый год царствует самый строгий аскетизм и умерщвление плоти: трапеза здесь не только лишена скоромного масла, но даже рыбы, и состоит исключительно из овощей.

Ход тянется, вьется, вздымается, опускается, как колоссальный змей с золотою блестящую головой. По дороге у Владимирской часовни, возле первого скитского моста (смотри рисунок внизу налево) читается евангелие. Несколько дальше у гранитного креста, поставленного на перепутье, читают ектенью, кропят святой водой на все стороны. Ход спускается в жолобину, и чудный вид открывается сверху. На небольшой поляне внизу, обрамленной со всех сторон лесами, волнуется несколько десятин золотистой заколосившейся ржи, какая-то реченка ползет, посередине, подползает под старый мост и теряется вдали. Ветерок прохаживается по хлебам волнами, шевелит волосы на непокрытых головах богомольцев, играет головными платками женщин, кистями хоругвей. Весь ход в полном составе представляется взору. Как все свежо, пестро и красиво!

Финская речь раздается вокруг. Большинство богомольцев – финны, пришедшие сюда и в Коневец на соймах. Загорелые, белоголовые, в таких же драных зипунишках, как и наши великорусские крестьяне, мягко ступают они сапогами, лаптями, а часто и простыми подошвами по пыльному пути. Безжизненно тупо смотрят их глаза, часто слезящиеся, больные. Их совсем забивает унылая, чахлая, не дающая «благ земных» родина. Для них Валаамский монастырь – великое дело; плохо зная по-русски, они исповедают нашу веру; им выгодно ее исповедывать. Они знают, что монастырь, скорее, чем кто-нибудь, поддержит их в лихое время. В глухую осеннюю погоду, с опасностью жизни пробираются они сюда, чтобы пожить неделю-другую на счет монастыря, исполнить кое-какие работы. В случае болезни их бесплатно будут лечить в монастыре и с собой отпустят лекарства. На дорогу дадут и сапог, и белья, и платья; дадут хлеба, сена, овса, - даже денег в крайнем случае. Бывали примеры, что в конце января и в феврале, когда между Сердоболем и Валаамом установится уже прямое сообщение по льду, партия несчастных по 15-ти, 20-ти градусному морозу отправлялись в монастырь и замерзали, занесенные вьюгой, в нескольких верстах от цели своего путешествия…

- Смотрите, ради Бога, - говорит мне один спутник, - говорят, сюда нельзя принести водки. А глядите на странника-то нашего – еле держится.

И точно, - пилигрим, ехавший с нами на пароходе, в послушническом одеянии и скуфейке («я из расстриженных», объяснял он нам тогда же), - еле шагает сапожищами и мрачно поглядывает «залитыми» глазками. Из кармана трубка торчит, и он ее старательно запихивает. Рожа испитая, корявая, с невообразимым носом, за спиной клеенчатый облупленный ранец на ремнях, в руках палка. – Совсем готовый этюд для Репина, - шепчет мне художник, с восторгом глядя на него.

- Вам что, - раздается вдруг сиплый бас странника, заметившего наши взгляды. – Вам что? Что вы, пьяного не видали? Нет, ска-а-жите, вы чего смотрите?
- А вы чего смотрите?
- Я? Я двух-гривенного от вас, быть может, жду, а вы мне не даете. Мы третий день знакомы, а вдруг вы так, можно сказать, невежливы… Что это – приятно для меня, как вы думаете?
- А зачем вам двугривенный?
- Мне? Ведь в сегодня ели что-нибудь? Ели – вот видите! А я нет. Но я есть тоже хочу, ибо человек. Взалках и возжаждах, аки Агарь в пустыне.
- А зачем же вы напились, лучше бы ели на эти деньги.
- Ах, как вы это умно говорите, как вы умно говорите! – странник упирает руки в боки и даже приостанавливается. Вы так умно говорите, что я вам возразить не могу ни…
- Тьфу ты, окаянный, - отплевывается соседняя баба, - вот бес-то перед заутреней.
- А тебя, старая карга, трогают? Тебя трогают, - поводит носом и засучивает рукава у колоссальных кулаков странник. А? Говори, трогают?

Баба затирается в толпу, странник за ней.

А после дождливой ночи ландыши пахнут еще сильнее, слаще. Вот и скит будет скоро: уж мелькнули вдалеке небеленые простенькие домики с остренькими зелеными крышами. Навстречу нам показывается другой ход, скитский. Солнце совсем вышло из-за туч и играет на незамысловатом храме византийского стиля, на медных позолоченных главах и крестах, на стареньких ризах духовенства. Начинается пенье тропарей и целование креста. Какое разнообразие типов монашествующих, сколько их свело в одно место служение одному и тому же. Есть невыразительные, заурядные лица, но есть и такие, которые были бы достойны величайшей кисти. Я смотрю на седоватую могучую голову одного брата – и лучшие работы Велакеза и Рембрандта восстают передо мною. Нельзя сказать, чтобы он был сосредоточен на молитве, нет! Но какое удивительное, не свойственное простым людям спокойствие выражается в его лице, - страсти ему не знакомы: он забыл их…

И припоминается мне рассказ про одного из монастырских старцев, лет двадцать ому назад умершего. Он был пустынник, по сану иеросхимонах. Долгое житье, совершенно отдельное от всех остальных собратий, долгое внутреннее миросозерцание, развили в нем удивительное отношение к человеку. Он начал считать его самым высшим проявлением творческой силы и могущества Божия; при виде молодого человека, даже ребенка, он проникался таким восторгом, что опускался перед ним на колени, в некоем упоении, молился… Вот и из этой головы, на которую я смотрю, может выработаться многое. Что за строгость стиля, что за ровный блеск глаз из-под всклокоченных бровей. Нос правильный, моделированный почти по-гречески, щеки худощавы, но не болезненно впалы, борода самых разнообразных оттенков. Губы сжаты строго, как строг весь оклад головы… Вот сдвигаются внезапно его брови, мускулы на щеках дрогнули, глаза тихо оторвались от одного места, вся голова повернулась, и опять так же тихо и спокойно. Я взглянул по тому направлению, куда он смотрел: в нескольких шагах от нас, у березы на пригорке присела молодая дородная женщина, голодный ребенок, плакавший во все время хода, разревелся окончательно. Не стесняясь присутствием народа, она расстегнула ворот своего платья: пышная, белая, молодая, полная, налитая молоком грудь сверкнула на солнце, и ребенок жадно схватился за нее, упираясь рученками, захлебываясь…

Крестный ход вступает в скит, хоругви колышатся на церковном дворе…

***

Быстрой вереницей промелькнули картины монастыря, и вот мы снова посредине безбрежного Нево. Озеро бурно. Холодные синие волны с белыми гребнями ходят на суровом просторе. Нет ни дождя, ни грозы, но день неприятный, сероватый. – Сегодня покачает, - предсказывают опытные люди, поглядывая вдаль. – Коли вы от болезни не застрахованы, выбирайте место поудобнее.

Сажусь на рубке у мачты, плотно прижавшись к ней спиной. Опытные люди притаскивают на палубу складные стулья и запасаются лимонами. Весело-суетливого движения, которое заметно было во время путешествия «туда» - теперь, как не бывало. Лица вытянутые, бледные, точно на каждом из них написано: «Господи, зачем я поехал?» Особенно женщины… Мущины – те бодрей, даже посмеиваются порою: «Вот погодите, будет вам на орехи». Странник закурил трубку и избоченился.

- Качка, - говорит он, - скажите пожалуйста – качка! Нежности какие. – Что такое качка и может ли мне она повредить? Если я не хочу, чтоб она вредила, может ли она вредить? Если сила воли есть у меня…
- Вот она те с ног свалит – сила воли и будет, - острит кто-то.
- Кто свалит? Она! Качка, вода? Вода с ног свалит?
- Вода мельницы валит, не токмо что…
- Этакого пса только спиртом и свалишь, - слышится сзади.
- Веррно, - рявкает он, и почему-то прибавляет: - Благоустроенность!
- А ты, слушь, - пристает к нему странница, - отчего у Миколы угодника меч в правой руке, а церковь в левой?
- Дура! Что чижельше?
- Когда мы из Венеции шли по Адриатическому морю, - ораторствует какой-то золотушный юноша с воротничками, на целую четверть отъехавшими в разные стороны, - буря была ужасная: волнами трубу заливало.
- Как так, - удивляется барышня и опускает книгу, которую она читала, на колени.
- Вы думаете, это гипербола? Уверяю вас, что концами рей мы черпали воду. Даже капитан заболел тогда.
- А вы?
- Почти все заболели, но я не долго… Я только раз.

Он конфузится и не доканчивает.

- Вот здесь тоже прелестно описана качка, - барышня показывает глазами на книгу.
- А это что у вас?
- Байрон, - Дон Жуан… Это я по ошибке из дома захватила. Надо было…
- Ай-ай, - взвизгивают иные. Пароход сильно качнуло, нос совсем зарылся в волну. Пена, перелетев через борт, окачивает ближайшую группу.
- Я, душечка, больше не могу, - говорит толстый господин своей супруге. Я тебя одну оставлю.
- Тебе дурно?
- Нет, не то, чтобы дурно, но я не могу дольше.
- Да что с тобой?
- Так ко сну и клонит.
- Да, иди, Бог с тобой. Тут люди умирают, а он…
- У меня две дочери, милостивый государь, - адресуется к золотушному юноше какая-то старушка в потасканном платке. Юноша испуганно взглядывает на нее.
- Ну-с, так что же?
- Им очень дурно.
- Да-с, так-я-то что могу?
- У вас так много лимонов.

Он сует ей два лимона.

Новый поток спрыскивает палубу, на одной бабе буквально нитки сухой не осталось. Она приподнимает насколько возможно платье и осматривается. Вокруг хохот.

- Что, тетенька, - сыро? Вы бы переменились…

Жиденок сидит у борта и есть колбасу. Вокруг сильнейший запах чесноком. - Брось ты эту погань, - усовещевает его сосед. – Видишь, что мутит человека с нее.

Тот молчит.

- Не бросишь – хуже будет.

Жид только чавкает… Сосед отворачивается.

- А ведь никого еще до сих пор, - говорит барышня, с любопытством поглядывая вниз…

Юноша молчит, и весь зеленый внимательно смотрит на какую-то точку на горизонте.

- Ах, как это хорошо, продолжает она, перелистывая Байрона, - прочтите вот это место.
-Прочтите вы вслух, - вдруг порывисто произносит он, и широко открывши рот начинает втягивать в себя воздух.

Она с удивлением вглядывается на него. – Видите: Дон Жуан на море мечтает о своей Юлии.

«Скорей весь мир… (он очень болен стал)
О, Юлия! Тебя ни на минуту…
Ликеру мне, пока я не упал!
Мой Педро! Помоги сойти в каюту…
О, Юлия! Скорее, Педро-плут!
О, Юлия! Ах, что за качка тут!
Пусть голос мой для милой будет сладок…
Но тут случился с ним морской припа…»

- Что с вами? Юноша, только что положивший в рот кусок лимона, кидается к борту.

- Первый! Ха-ха-ха, - раздается вокруг.

Все взоры устремляются на него. Какая-то дама к нему подбегает.

- Оставьте его, оставьте, - кричат ей.

Трах! И юноша, и дама отлетают от борта: волна с размаха хватила им в лицо.

- На язык не наступи, - предостерегает пробегающего мимо матроса странник, спокойно растянувшийся на полу. – А, знаешь… И что выдумали, - бормочет он, засыпая, - качка… Черти, право.
- Так ты не бросишь, - раздается вопль.
- Зачем же в ожеро кидать, - отчаянно слышится жидовский голос, - это килбаса херошая: ее кушать надо… Я на капитана пойду! – Колбаса летит в воду.

Художники развернули свои альбомы и накидывают фигуры несчастных. Жанристам раздолье. Группы чрезвычайно интересны. Большинство из них напоминает иллюстрации к первому тому Божественной комедии Данта: грустные, скорченные, отделившиеся от всего остального мира, кроме себя ничего не сознающие…

***

Нева не шелохнет. Тишь, гладь, солнце спускается к горизонту. Качки, как не бывало. Палуба вымыта, вычищена. Опять все оживлено, весело. Пароход на всех парах, по ветру и по теченью мчится в Петербург.

- А мы с вашим лимоном, с остаточками, чай пьем, - говорит старушка юноше.
- Слава Богу, съездили, крестится странница.
- Алилуя, алилуя, - выводит страшным басом странник, - алилу-я».

Об авторе: Петр Петрович Гнедич (1855-1925), русский писатель, драматург и переводчик, историк искусства, театральный деятель, художник. Учился в Академии художеств (курса не окончил). Дебютировал как литератор в 1877 году в «Ниве», став ее постоянным автором. Будучи хорошим рисовальщиком, сам иллюстрировал свои произведения, а также очерки других авторов. В середине 1890-х был председателем петербургского Литературно-артистического кружка, заведующим художественной частью театра Литературно-артистического кружка. В 1900 г. был назначен управляющим труппой Александринского театра. С 1914 года П. П. Гнедич - директор музея Общества поощрения художеств. Его многочисленные работы по истории искусств были объединёны в книгу «История искусств с древнейших времён» и изданы в 1897 г., затем которая неоднократно переиздавалась.
Очерки о Валааме написаны совсем молодым, 23-х летним начинающим писателем, который только оттачивал мастерство, но уже обладал зорким глазом, подмечающим детали.

 

/ Материал подготовила Е. Травина, февраль 2022 г. /

 

Добавьте Ваш комментарий :

Ваше имя:  (обязательно)

E-mail  :  (не обязательно)





 

Rambler's Top100 page counter

© terijoki.spb.ru 2000-2022 Использование материалов сайта в коммерческих целях без письменного разрешения администрации сайта не допускается.