История Интересности Фотогалереи Карты О Финляндии Ссылки Гостевая Форум English version
Поиск по сайту:  © Search script adapted from spectator.ru

ИВАН ТВАРДОВСКИЙ. "У НАС НЕТ ПЛЕННЫХ".

Страницы пережитого

"Мы расстались по-братски нежно, как бы только до скорой непременной встречи вновь. И я ждал ее. Но ни через неделю, ни через год встреча не состоялась. Я и тогда понимал, что быть братом совсем не значит быть другом: братьев не выбирают... Хоронить Александра Трифоновича я прилетал из Сибири, где живу по сей день" - такими словами, полными печали и достоинства, заканчивалась документальная повесть Ивана Трифоновича Твардовского о большой семье Твардовских и о своем старшем брате - замечательном русском поэте.

"На хуторе Загорье" (М. 1983) называлась та книга Ивана Трифоновича, вернувшегося ныне на Смоленщину. Он просто - обстоятельно и немногословно - рассказывал о жизни на хуторе, обо всем, что так или иначе формировало Александра Твардовского, человека и поэта, не обходя молчанием и горькие страницы в жизни семьи. Большое место занимал в повести образ отца - Трифона Гордеевича Твардовского.

Но далеко не все мог тогда - в начале восьмидесятых - рассказать Иван Трифонович. Задним числам особенно видны в его давней повести хронологические пустоты, вынужденные умолчания. Позже в журнале "Юность" появились фрагменты его воспоминаний под названием "Страницы пережитого", не в пример более откровенные и выразительные: в 1988 году - о раскулачивании семьи Твардовских, ссылке, побегах из ссылки; в 1989-м - о войне и плене.

В настоящее время И. Т. Твардовский завершил работу над всей мемуарной книгой, она будет выпущена Издательским центром "Новый мир". Предлагаем читателям не печатавшиеся ранее "страницы пережитого": о пребывании автора в финском плену и в Швеции, о долгам возвращении на родину - через ГУЛАГ.


Когда солдат открыл дверку и сказал: "Алас ряйн!" - что означало "выходите!", мы увидели, что находимся у подъезда просторного бревенчатого здания с большими окнами, которое могло быть не иначе как сельской школой до оккупации этих мест финнами. Выглядело здание добротно; бетонный фундамент, двустворчатая входная дверь, подъезд с широкими ступеньками, кровля железная. И было не по себе видеть, что на запустевшей площадке, где должны бы резвиться крестьянские дети, дымилась походная армейская кухня. Возле котла возился в белом фартуке поверх телогрейки усатый человек, не проявивший ни малейшего интереса к нам, только что выбравшимся из закрытой машины. И мне подумалось: "Остерегается. Вдруг да окажется кто-нибудь из знакомых да и по имени назовет? Зачем ему такое знакомство?"

Тем временем охранник отошел в сторону, держа автомат на ремне перед собой, Вскоре на ступеньках появился человек в финской военной форме несвежего вида и без знаков отличия, взглянул с прищуром на пленных, а затем на бумажку в левой руке:

- Внимание! Номер шестьсот три есть? Пройдите со мной!

Таким образом я оказался первым из группы "приглашенным" в здание. Немолодой финский лейтенант лет пятидесяти просматривал за столом какие-то бумаги, он тут же вскинул голову, посмотрел на меня и предложил сесть. Кроме меня и этого офицера, в комнате никого не было. Ничего похожего на кабинет: простенький стол, телефон, несколько жестких стульев говорили о том, что все здесь временное, трофейное.

Держа перед собой, как я мог понять, сопроводительные бумаги и говоря свободно по-русски, офицер начал задавать вопросы. Я должен был назвать свой номер, фамилию и имя, откуда родом, где и когда был пленен, словом, поначалу обычные вопросы к военнопленному, которые уже не раз приходилось слышать и отвечать на них. Затем последовали вопросы иного порядка, например, знаю ли я имена сослуживцев, которые тоже находятся в плену в Финляндии. Я ответил, что встречать таких не случилось.

- Фамилию Глозман не помните? - спросил офицер как бы между прочим. Это кольнуло меня: я слыхал, что Глозман действительно находится в плену, и подумал, что при каких-то, все возможно, обстоятельствах могут спросить и его в том же духе - помнит ли он Березовского, под именем которого я нахожусь в плену. Этого имени Глозман, конечно, знать не мог. На вопрос офицера о Глозмане я вынужден был ответить, что не помню, дескать, может, такой был, но не в одном со мной взводе. После этого, понизив голос, офицер сказал:

- Никому ничего не рассказывайте о себе. Ваше настоящее имя будем знать только мы. Вы также не должны что-либо узнавать о тех, с кем вам придется находиться вместе. Вы будете называть себя Громовым. Запомните это!

Эти предупреждения представились мне совершенно неожиданными и даже более - загадочными. Я туг же позволил себе спросить:

- С чем, скажите мне, может быть связано ваше предупреждение, по какой причине я должен держать себя инкогнито - жить в тайне, скрытно? Где я нахожусь?

- Вы находитесь в плену. Не будьте столь наивны, поймите наконец-то! Все, что вы должны знать сегодня, я вам сказал.

Звонка у него не было. и потому он встал из-за стола, - ниже среднего роста, совсем по-цивильски полный, круглолицый, каких в России несть числа, - дал понять, что разговор окончен, прошел к двери и, приоткрыв, сказал в коридор: "Старшина, ко мне!" Названный старшиной тут же, мигом появился. Им оказался тот, кто ввел меня к офицеру. Четко приставив ногу, он привычно произнес: "Слушаю вас, господин офицер!" - и получил указание поместить меня во вторую комнату.

Эта десятиминутная встреча с третьим по счету финским офицером в течение одних только суток укрепила меня во мнении, что финская разведка в отношении меня располагает определенным досье, знает мои высказывания о невозможности возврата на Родину, исходя из сталинского определения: "У нас нет пленных - есть предатели и изменники". Высказывания подобного толка могли быть - отрицать не хочу. Я действительно был убежден, что при возможном возвращении НКВД все поставит в учет: и мое "кулацкое" происхождение; и то, что был вместе с семьей в ссылке; что ссылку не принял - бежал, скрывался; что женился на девушке-спецпереселенке, и много всего прочего, что было мною пережито с глубокой душевной болью. Все это в моем представлении в те далекие годы служило только против меня.

И до конца в живых изведав
Тот крестный путь, полуживым -
Из плена в плен - под гром победы
С клеймом проследовать двойным.

Но как бы там ни было, я решительно оставался убежденным, что никто и ни при каких обстоятельствах не сможет заставить меня пойти на службу против моей Родины. Я верил в себя, знал, что никаким обманом склонить меня к предательству не удастся, был готов честно и открыто отвергнуть любые попытки принудить меня к участию во враждебной деятельности против моей страны, не раздумывая над тем, как много было учинено в этой стране несправедливостей по отношению ко мне. Даже в том случае, если бы мне доказывали и напоминали о предвоенном десятилетии, которое из года в год сопровождалось притеснениями и преследованиями. Пусть оно так: не торопилось счастье поселиться в нашем доме, зато не покидала нас надежда, что "все минет - правда останется". И как молоды мы еще были! И жили своей семьей, были малые детки у нас - никогда об этом не забывал.

Конечно, я понимал, что пленного могут поставить в невыносимые условия, но это не оправдание предательству. Все же от финнов я не ожидал, по крайней мере, от большинства из них, что они могут пренебречь элементарной порядочностью по отношению к тем, кто не согласится предать интересы своего отечества.

Очень может быть, что кто-то из читателей отнесет меня безапелляционно к разряду трусов - на это, забегая вперед, смею ответить, что таковым я не был никогда. В первых числах января 1947 года, хорошо понимая, как может встретить меня КГБ, я совершенно добровольно, по своему собственному желанию, находясь в Швеции, обратился в советское консульство в Стокгольме с просьбой отправить меня на Родину. Моя просьба была удовлетворена. Как это произошло и чем закончилось, я рассказываю ниже.

По какой-то аналогии захотелось сказать вот о чем. Недавно, в октябре 1989 года, я смотрел по телевизору передачу заседания Верховного Совета СССР, где обсуждался вопрос об амнистии бывших советских военнослужащих - участников афганской войны, которые попали в плен после преступлений, совершенных на фронте. До чего же разными были суждения выступавших о том, кого надо, кого не надо амнистировать, и как зачастую велика некомпетентность депутатов, представления не имеющих о том, что же оно такое - амнистия и ради чего и во имя чего ее применяют во всех странах мира. И какой же молодец калмыцкий поэт Давид Кугультинов, что не стерпел, взял слово и на безупречном русском языке внес полную ясность в этот вопрос. Вот так же может случаться и в судебных разбирательствах: судьбу человека подчас готовы решать полные невежды.

Как называлось селение, где меня допрашивал финский лейтенант, узнать не удалось. Первой неожиданностью для меня было то, что в комнате, куда поместил меня старшина (звание условное - никто не знал, кто он есть), находилось пятеро советских пленных. Свободная койка одна, и мне было указано, что могу ее занять. Осмотревшись, я понял, что присесть не на что, кроме как на койку. Мое появление ни у кого из обитателей комнаты не вызвало ни малейшего интереса, что показалось мне дурной приметой. Не случилось ничего такого, что бывает у нормальных людей, например, в каком-нибудь рабочем общежитии: подходят, знакомятся, спрашивают о том о сем: как там у вас? откуда? - и все такое прочее; ничего этого не было. "Значит, - подумал я, - предупреждены так же, как предупредил меня офицер: никому ничего не рассказывать и не интересоваться теми, с кем придется находиться вместе".

Двое читали толстые книги, другие - старые журналы. Поинтересовался, откуда оказались здесь книги, подумал, что уцелели, должно быть, из школьной библиотеки. Мне ответили, что книги принес старшина, а где он их взял, этого не знал никто. Ну, естественно, стесняться не было причин, заняться же хотя бы чем-то, отвлечься, заглушить навязчивые мысли было просто необходимо, и я попросил позволения взглянуть на титул. Это была книга Солоневича "Россия в концлагере", изданная в Париже в 1935 или в 1936 году. Вторая книга имела заголовок "От двуглавого орла к красному знамени", генерала Краснова.

Об этих книгах я тогда узнал впервые, был, конечно, немало заинтригован заголовками, но прочитать их удалось значительно позднее, когда судьба занесла меня в Швецию. Здесь же, в Финляндии, удалось прочитать лишь отдельные эпизоды из лагерной жизни на Соловецких островах. Читали, конечно, с обостренным интересом, поскольку наше положение настраивало на невеселые размышления.

Само собой разумеется, что, оказавшись среди незнакомых людей, нужно было понять, кто есть кто; что они чувствуют, что их привело сюда, представляют ли себе, что может их ожидать? Они всячески уклонялись от какого бы то ни было обмена мнениями, каждый ушел в себя, как бы оставляя за собой право принимать решение самостоятельно в любой ситуации. В сущности, такую точку зрения я считал правильной и был намерен до конца следовать этому правилу.

Приоткрывая двери комнат, старшина объявлял, чтобы выходили на ужин. Тут же включили электроосвещение - где-то поблизости работал двигатель. Собирались в прихожей, где стоял длинный, человек на двадцать стол со скамьями по обе стороны. Послышались команды: "В одну шеренгу становись! По порядку номеров рассчи-тайсь!" Зная, что вот-вот появится офицер и нужно будет доложить как положено, старшина смотрел в оба и офицера увидел точь-в-точь к моменту. Команды "смирно" и "равнение на средину" дал вовремя и с усердием доложил: "Господин офицер! По вашему приказанию люди в количестве девятнадцати человек..."

Кивком головы офицер дал понять, что ему все ясно, остановился напротив шеренги и, сцепив руки пониже груди, как бы раздумывал, с чего начать свое обращение. Несколько секунд помедлив, начал примерно так:

- Вы, русские люди, являетесь тем поколением, которое родилось и выросло в условиях отрицания религии, то есть вне веры в слово Господне, во слово Христа. Прошу вас внять моей просьбе и вместе со мной, прежде чем принять пищу, обратиться мыслью к Господу Богу и прочитать молитву верующих во Христа - "Отче наш". И да поможет вам Бог произнести слова молитвы, обращенные к Нему, повторяя их за мной.

Такого обращения никто не ожидал, и, возвращаясь памятью к столь давнему эпизоду, позволю себе отметить, что реакция пленных была сдержанно-молчаливой и понять, кто и как воспринял эти слова, в тот момент было невозможно. Мне же казалось, что это была начальная ступенька к вере в предопределенность судьбы, которую изменить никому не дано: все предначертано волей Всевышнего. То есть для нас остается единственный путь к спасению - поклонение воле Божьей.

Когда офицер сказал: "Начали!" - и стал раздельно произносить слова молитвы: "Отче наш! Иже еси на небеси... да будет воля твоя, да приидет царствие твое..." - то оказалось, что два-три человека знали текст молитвы и произносили слова свободно, в унисон офицеру. Другие повторяли следом, некоторые, кажется, молча внимали, не выражая своих чувств.

Тот самый усатый повар, которого видели возле дымившей полевой кухни, приносил и ставил на стол финскую жидкую кашу (пууру), мелкую соленую рыбешку (салакку), отваренную в "мундире" картошку, пресный финский хлеб (лейпя) в виде плиток-галет из ржаной муки простого помола. Все это делилось порциями в том расчетливом объеме, чтобы по окончании трапезы на столе ничего не оставалось.

То ли из любопытства, но больше, видимо, желая присмотреться, что-то понять, уловить характерное в поведении людей, офицер присутствовал от начала и до окончания ужина. Похаживая с видом отчужденности, он тем не менее мог кое-что слышать или желать того. За давностью времени не считаю возможным передавать подробности, помню лишь то, что лично касалось меня. Вот, например, мной был тогда задан вопрос: как скоро мне будет сказано, чего от меня хотят? Офицер ответил: "Думаю, что это произойдет скоро. Может, завтра. Но куда вам спешить? Война ведь продолжается, и конца ей пока не видно". Помнится, что слова офицера коснулись самых больных точек сознания, как укор чувству долга, как подтверждение пусть даже невольной, но все равно - вины: "Война продолжается, и конца ей пока не видно..." В завершение офицер предупредил, что "во избежание опасных последствий ночью свободно выходить в туалет нельзя". На вопрос, как быть при неотложной естественной нужде, ответил, что старшина Шульгин полномочен самостоятельно решать такие вопросы и он знает, как быть в таких случаях.

И вот настал день, когда ожидаемое старшее начальство прибыло. Целью оно имело побеседовать с каждым пленным по отдельности, дабы выявить степень его пригодности для службы в пользу Финляндии, воюющей против Советского Союза.

Приглашения к начальству начались часов с одиннадцати. Старшина влетал в комнату, называл номер военнопленного и предлагал пройти в кабинет офицера. По возвращении первого таким же порядком уходил следующий. О том, как прошла беседа, о чем спрашивали, в каких званиях были военачальники, возвращавшиеся ничего не рассказывали. Надо признаться, что в ожидании своей очереди я испытывал предельное нервное напряжение, хотя, как ни странно, страха не чувствовал.

- Номер шестьсот три! - Взгляд старшины был обращен на меня, - Пройдемте!

Кроме уже знакомого офицера, в комнате были трое: в хорошо подогнанной форме майор лет тридцати пяти с ухоженным красивым лицом, несколько помоложе - лейтенант, и третий - в штатской одежде мужчина средних лет. Майор, сидя возле стола с сигаретой в руке, неспешно потряхивал ею над пепельницей, как бы в раздумье бросая взгляд на меня. Через переводчика предложил присесть, после чего последовали вопросы.

Вначале вопросы были самые обычные: национальность? год рождения? из какой социальной среды? верую ли в Бога? когда, где, при каких обстоятельствах попал в плен? участвовал ли в Зимней (финской) войне? какое семейное положение? и т. д. Мне не представляло труда отвечать, и, казалось, на том должно было все и закончиться. Правда, когда майор услышал, что у меня двое малых детей, он как бы сочувственно качнул головой и что-то сказал, но понять не удалось...

Дальше переводчик изложил главные вопросы майора.

Вопрос: Известно ли военнопленному о том, что Сталин сказал о пленных: "У нас нет пленных - есть предатели и изменники"?

Ответ: Об этом я знаю.

Вопрос: Из каких источников вам стало известно об этом?

Ответ: В основном из финских газет, радиопередач, просто из случайных рассказов при контактах с финнами.

Вопрос: По окончании всякой войны стороны передают пленных в порядке обмена, не считаясь с тем, что ожидает каждого возвратившегося. На вашей родине, в Советском Союзе, существуют жестокие законы. Вас непременно будут судить и отправят на каторжные работы. Вы готовы принять такую участь, не станете уклоняться от возвращения на Родину?

Ответ: Сейчас я не могу ответить на ваш вопрос с полной определенностью. Война продолжается. Обстоятельства могут измениться. На Родину я непременно вернусь, но не насильственно, а только по собственному долгу, чести и сыновней любви к отечеству.

Вопрос: По собственному чувству и любви вы что ж, готовы погибнуть, даже не повидав родных детей? Вы не знаете о том, что в Советском Союзе погибли тысячи совершенно ни в чем не виновных без суда и следствия?!

Ответ: Зачем же так - не знаю, я знаю о многом, что было до войны, но война еще продолжается, и потому еще нельзя говорить, как сложатся обстоятельства.

Вопрос: Вот мы в Финляндии знаем, что у вас в Советском Союзе звучат слова по радио: "Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек". Вы так же думаете?

Ответ: Нет. Я так не думаю.

Я понимал, что наводящие вопросы майора финской разведки с напоминанием о словах Сталина были рассчитаны на то, чтобы убедить военнопленных, что по возвращении на Родину после войны им не избежать если не смерти, то колымской каторги, а это по сути своей равно смерти. Значит, понимать нужно так: вражеский плен в перспективе будет заменен еще более жестоким - колымским. И никакой надежды на лучшее - "с клеймом проследовать двойным".

Майор поднялся со стула, осмотрелся и знаком дал понять переводчику и присутствовавшим при опросе офицерам, чтобы они вышли, оставив его со мной один на один. С минуту он молча прошелся по Комнате, затем, к моему немалому удивлению, вполне прилично заговорил по-русски:

- Будем откровенны: ваша судьба в моем распоряжении. Но у вас есть две, только две возможности. Первая - это свобода и сотрудничество с нами. Вторая - пребывать в строгой изоляции на работе в лесу до конца... Выбирайте одно из двух!

- Спасибо, господин офицер, за ясность. О сотрудничестве не может быть и речи. Предпочту вашу строгую изоляцию и все связанное с ней, но не предательство.

- Предупреждаю: никому ни слова! - было последнее напутствие майора.

Вот так. Было вежливо обещано: строгая изоляция, работа в лесу до конца... Майор, похоже, умышленно не договорил: то ли до конца войны, то ли до конца самой жизни. Условия, ничего не скажешь, невеселые.

Дня через три-четыре меня и еще двух пленных, побывавших на встрече с майором финской разведслужбы, под конвоем привезли на вокзал города Петрозаводска. К отправлению пассажирского поезда к нам присоединили еще троих, Вечером поезд прибыл в город Иоенсуу, где нас высадили и пояснили, что путь будет продолжен на автомашине, которая вот-вот должна подойти - надо ждать. Но машина, которую мы терпеливо ожидали, стоя на ветру, может, час или больше, не пришла; и после долгих хлопот конвой нас определил в какое-то арестантское помещение, где пришлось провести ночь, корчась и ежась на холодном грязном полу. Утром чуть ли не мольбами выпросили поесть - получили арестантский завтрак, немного прогрелись и рады были хоть к черту на кулички, лишь бы ехать.

В неведомом направлении, без единой остановки везли нас в закрытой машине более трех часов. Затем, резко сбавив скорость и круто свернув с большой дороги, продолжили путь еще минут десять - пятнадцать и наконец подъехали к назначенной точке.

Еще находясь в закрытой машине, я прислушался, о чем говорит сопровождавший нас конвой с охранником, который должен был принять пленных. Элементарную финскую речь я свободно понимал: "Мистя он туллут?" (Откуда прибыли?) - "Аанислиннаста!" (Петрозаводска!) Замечу мимоходом: во время начала войны финнами был захвачен город Петрозаводск, и, будучи в экстазе от успехов, они переименовали его в Аанислинну, что в переводе обозначало "Онежская крепость".

Тут же открыли нам дверку - перед глазами был одинокий дом на небольшой лесной прогалине, и было без слов ясно, что одна половина того дома оборудована для нас и нам подобных: она была за высоким ограждением из колючей проволоки. Вторая, без ограждения, - для охраны. Входная дверь вела в коридор, разделявший дом на две части с дверьми в левую и правую половины.

Как велика охрана, мы еще не знаем, пока на глазах только двое: сержант и рядовой. Сержант держит себя очень серьезно, в руке - сопроводительные, и он всматривается в лица, выкликая по номерам: "Сотаванки нумеро куусисата колме! Туле сисян!" (Военнопленный номер шестьсот три! Проходи в помещение.)

Прохожу в коридор, сворачиваю к левой двери и сразу слышу русскую речь. Оказывается, кроме нас, только что прибывших, двумя часами раньше была привезена группа из города Рованиеми. Факт, конечно, ни о чем еще не говорит, лучше это для нас или хуже, но все же...

Сплошные, от стены до стены, двухъярусные нары, заслонившие оба окна, которые оплетены колючкой снаружи. На нарах вместо постели длинные, в рост человека мешки из гофрированной бумаги, но внутри ничем не наполнены. "Может, потом?" - подумал. Всматриваюсь в лица: вроде нормальные, как всегда и везде - разные. Знакомых нет. Некоторые уже определили "свое" место у стены - тут оборона надежней, это везде учитывается.

Довольно долго не знали, в какой географической точке Финляндии мы находимся. И никаких признаков, что есть где-то хоть малое селение: полнейшая лесная тишина, ни собачьего лая, ни петушиной песни. И удивительно, что к этому затерявшемуся в лесах одинокому дому было подведено электроосвещение. Позже мы узнали, что значительные лесные массивы принадлежат акционерному обществу и что такие одинокие дома есть в разных точках среди лесов - служат они жильем для приезжих рабочих в зимний период. Было совершенно ясно, что привезли нас для работы на лесозаготовках. Что это за работа, я знал по опыту тех давних тридцатых, будучи спецпереселенцем, - слабому, истощенному человеку такие работы не по силам. Об этом, похоже, еще никто серьезно не задумывался, хотя было видно, что большая часть группы физически была в самой незавидной форме. Да и по роду прежних занятий физический труд был им мало знаком: кто художник, кто музыкант, сапожник, бывший секретарь райкома ВЛКСМ, повар - то есть люди, которые в свое время могли лишь восторгаться красотами природы, в том числе и лесом: "Ах! Как хорошо на природе! Воздух! Какой чудесный запах!" Работая же на природе в положении невольника, испытывая голод и унижения, человек обычно не получает удовольствия от труда, и мысли о красоте природы его меньше всего занимают.

Первый день нашего пребывания в этом запрятанном в лесах лагере закончился тем, что мы получили скудный суточный паек, успели расправиться с ним и были удостоены посещения сержанта охраны. Начал он с того, что у него есть желание ближе и лучше понять русских и чтобы русские хорошо и правильно понимали его. Он сомневался, что такое понимание достижимо - очень непросто вести беседу на разных языках. Но среди нас тут же нашлись люди, которые сумели доказать, что слова его были поняты. В тех же случаях, когда произношение не достигало цели, русские переходили на письменную речь. Сержант произвел самое положительное впечатление: его открытый, доброжелательный взгляд и какая-то неспешная предрасположенность позволяли надеяться, что такой человек не будет несправедливым. И был он по всем признакам совсем невоенным - сержанту было не менее сорока, которые от рожденья прошли в этих лесных местах родной для него Финляндии. Ну и что? - предвижу, спросит читатель. Чем он так отличился, тот финский сержант, что посвящаются ему теплые строки воспоминаний? Мой ответ может быть только таким: сержант всегда был добр и справедлив. Политику вражды к русским, которая проводилась правительством Рюти и Таннера, он не признавал.

Для работы в лесу нам было предложено подобраться парами, что предусматривается техникой безопасности и взаимопомощью в работе. На каждую пару были даны лучковая пила в деревянной раме и два топора. Топоры особой финской формы, с более узким лезвием, специальные лесорубские, с удлиненным топорищем и с особой насадкой - обух имеет удлинение в виде легкой конической трубки, которая предохраняет топорище от поломки. Все это, ничего не скажешь, хорошо, по-хозяйски предусмотрительно, но пленному от этого не лучше и не легче. Во-первых, пленный работает по принуждению и никакого лично своего интереса к работе он не имеет и иметь не может. Поэтому самый надежный, никак и никогда не ломающийся инструмент не только не лучше, но скорее всего - хуже: меньше у пленного оснований передохнуть от немилой, рабской работы. У него забота только об одном: как быть? на что надеяться? куда деваться? как выжить?

Напарником ко мне поспешил вызваться один рослый и довольно бодрый парень, приобретший в плену кличку Граф. Каким-то образом он учуял, что работа в лесу мне знакома, и я не посмел отказать ему. Он назвал себя бывшим студентом циркового не то училища, не то техникума. На вид он был очень приметным, выделялся некоторой странностью поведения: задумчивостью, отвлеченностью, порой - беспокойством, а еще внешностью: он был золотисто-рыжим.

Выше я упомянул, что интереса к работе у пленного нет и быть не может, но для работающих на лесозаготовках "интерес" был придуман: установили обязательный объем работы на каждый день, выполнишь - садись к костру, отдыхай, жди, пока выполнят все. Вот так было объявлено тем же сержантом охраны на месте работы, где для нас он был также и прорабом от акционерного общества.

Тогда у нас в СССР и в Финляндии на лесозаготовках и лесоповалах применялась только лучковая пила, и она считалась хорошим ручным инструментом. Со стороны глядя, можно сказать: ах, как хорошо, как легко она врезается в дерево! И все просто! Пригнись пониже, бери левой рукой за распорный брусок, правой - за нижний конец рамы и двигай: толкай от себя - тащи на себя! И вся наука! Но ведь лучковая пила - это рама, ее ширина от полотна до натяжного троса равна 45 сантиметрам при длине 1,2 метра; в работе ее нужно удерживать на весу строго в горизонтальном положении, то есть под углом 90 градусов к спиливаемому дереву. Немалая сила нужна, чтобы, не отдохнув, спилить дерево хотя бы в 20 - 25 сантиметров толщиною. Для пленных, впервые попавших на лесозаготовки, пребывавших в ощущении постоянного голода, такая задача была совершенно немыслимой, чтобы, не разгибаясь и не переводя дыхания, спилить дерево с корня.

Из огражденной колючкой нашей "зоны отдыха" еще затемно выводили в лес под охраной: один охранник впереди и двое в хвосте растянувшейся цепи пленных. До места работы тридцать - сорок минут. В помещении оставался только дневальный, его обязанностью было приготовить пищу к нашему возвращению из леса.

Попривыкнув и смирившись с положением, люди молча разбредались по лесу к тем местам, где были вчера; всматриваясь, отыскивали затеси на деревьях (рубка выборочная) и, ни слова не сказав друг другу, с отрешенностью ко всему окружающему начинали свой день на чужбине.

Был среди нас пожилой пленный по фамилии Полежаев. Родом из Пензенской области, до войны - профессиональный художник. Так вот он так ослабел, что начал впадать в какое-то оцепенение: прислонится к дереву и стоит, повесивши голову, час и два простоит... Напарника он себе не нашел и пробовал работать в одиночку, но дело у него плохо шло, и никто не обращал на него внимания. Как-то в начале дня сержант, проходя по лесосеке, нашел его неподвижно стоявшим у дерева, не приступавшим к работе, может, более часа. Его привели к костру, усадили поудобнее, и тут он мало-помалу начал оживать, отвечать на вопросы. Но лесорубом его и представить было невозможно - у него было крайнее истощение, близкое к дистрофии. В дальнейшем сержант учил его вязать метлы так, как это делается в Финляндии, - распаренной на костре молодой березкой, и ни в коем разе проволокой.

Этот эпизод с художником помог сержанту доказать необходимость улучшения питания пленным на лесозаготовках. Он востребовал от акционерного общества, в дополнение к казенному пайку, тонну картошки, и ее сразу же доставили на место. И было разрешено потреблять ее без ограничений - наше положение улучшилось, а сержант почувствовал себя настоящим благодетелем. Каждый божий вечер стал бывать в нашей лагерной половине, интересовался, кто каким мастерством обладает, выражал готовность помочь тем, кто пожелает что-либо мастерить, художнику обещал краски и кисти и свое обещание сдержал - художник был очень порадован, чувствовать себя стал много лучше. И еще вот какая деталь. Сержант непременно осведомлялся: "Слушай, скажи! Плохо ли, когда есть картошка?" Я хорошо понимал, что безобидное честолюбие сержанта нельзя оставлять без внимания, что вовремя, сказанное слово признательности откликнется только добром, и не было мне сложным ответить сержанту по-фински: "Господин сержант! Мы очень благодарны вам, вы так добры!" "Да, да! Я понимаю! Спасибо!" - отвечал он, разумеется, по-фински, покачивая головой.

Для нас так и осталось неизвестным, отчитывался сержант за объемы выполненных работ перед кем бы то ни было или же, может, никто с него такого отчета не требовал, поскольку редко кто из нас выполнял те объемы, которые назначал сержант. Да и кому же не ясно, что ослабевшему человеку не вдруг-то можно поправиться, если даже и дадут ему поесть, хотя бы и досыта, картошки. Сержант это, надо думать, понимал и взысканий никаких не налагал, за что и вспоминаю я его добрым словом.

Не было тайной для нас и то, что солдаты-охранники и сам сержант были местными людьми, по какой-то там очереди по воскресным дням то один, то другой из них отправлялись на побывку к своим семьям. Возвращаясь, они привозили свежие газеты и охотно разрешали знакомиться с тем, что нового на фронтах и в мире. Так нам стало известно, что из самых разных стран разными путями и средствами в те годы прибывали в Швецию беженцы: из Франции, Норвегии, Дании, Польши, из Прибалтики и Финляндии. Писалось и о том, что Швеция, будучи нейтральной страной, считала своим долгом помогать всем оказавшимся в бедственном положении на ее, Швеции, территории, производила интернирование и содержала отнюдь не как врагов, хотя и в специальных лагерях. Об этих сообщениях я никому не рассказывал, хотя выбросить их из головы не мог - они все время меня занимали.

На лесосеке охранники в редких случаях находились возле работающих пленных. Большей частью они проводили время, сидя у костра. И так это вошло в привычку, что не возникало у них ни малейших подозрений о возможности побега. Туда же, к костру, собирались и пленные, выполнившие задание пораньше, и таким образом отдыхали, пока подходили остальные. В зависимости от толщины деревьев задание могло быть и десять, и пятнадцать, иногда и больше поваленных и очищенных от сучьев хлыстов на двоих работающих. На лесоповале я не был новичком, инструмент, топоры и лучковую пилу умел подготовить лучшим образом, и потому такой объем работы вместе с напарником Графом мы делали без особых напряжений. И получалось так, что умение работать облегчало положение: выполнив задание, мы шли к костру и час-полтора могли отдыхать, просушиться, а иногда, как ни странно, потолковать с охранниками, которые не только не уклонялись - были рады случаю обменяться словом. И в этом не было ничего особенного: простой человек не может быть злым всегда, хотя бы являясь и охранником, тем более когда он видит людей в подневольном труде.

Но не надо забывать, что самый мирный, как мы говорили - "хороший" охранник не дрогнув убьет вас, если только вы окажетесь в побеге и за вами будет погоня. Такую ситуацию не дай Бог испытать любому несчастному. А между тем я не расставался с мыслью о побеге. И когда случалось иметь самую безобидную, с тем же финским охранником, беседу, я смотрел на него и представлял, каким он может стать, преследуя убежавшего.

Мысленно перебирая варианты побега, я должен был согласиться, что зимой, находясь в лесной, незнакомой, малонаселенной местности, побег неосуществим. С одной стороны, вроде бы тебя никто и не охраняет и по три-четыре часа ты не видишь ни единой живой души, но куда же ты бросишься среди снежной зимы, облаченный в одежду пленника? И всего-то, казалось, не хватало мало-мальской, обыденно-обычной финской одежды... И тут же спохватывался: еще более важно знать местность, знать, где ты есть, куда ведут ближайшие пути-дороги, какие и где могут быть водные препятствия, которых в Финляндии великое множество... Да так вот и упрешься в тупик, и все само собой распадается.

С лесосеки хвойных мы были переведены на рубку березы. Тут и попала мне на глаза береза с большим округлым капом (выплывком). Из собственного опыта я хорошо знал цену и качества этого отличного материала для различного рода мелких, мастерски выполненных изделий. Тогда же с помощью напарника Графа я отрезал кап от ствола березы, разделал на пластины, как и должно быть с расчетом на определенные изделия: портсигары, шкатулки, статуэтки и прочее. Право же, как-то неловко и рассказывать, что я загорелся желанием показать, что могут умелые руки, хотя бы и там, в плену: живому - живое. И мысль сработала: не попросить ли мне сержанта насчет "железок" - хотя бы кой-чего из режущих инструментов. В общем, сырые, ничем пока не привлекающие взгляд куски березового капа я принес в зону, чтобы сразу же вываривать их в кипящей воде, томить, сушить, готовить в дело.

О том, что обратиться к сержанту мы имели возможность в любое время и по любому вопросу, я уже, кажется, говорил, - явление в условиях плена если не исключительное, то не иначе как редкостное. Мы находились с охраной под одной крышей, между пленными и охраной был коридор шириной в три шага, и мне казалось, что сержант дорожил мнением пленных и, пожалуй, даже скучал бы, если бы не имел возможности бывать у нас вечерами.

Не откладывая на потом, я рассказал сержанту, что имею намерение выполнить некоторые работы из березового капа, но нет никаких режущих инструментов для таких занятий. В тот момент материал уже вываривался в кипящей водяной ванне, в чем он мог убедиться на месте.

- Все ясно! Хорошо! - сказал он и сразу же объяснил, чем может помочь. Объяснял он так:

- Слушай меня! Завтра, как только придешь на лесосеку, разжигай костер! Без костра дело не пойдет! И начинай вязать метлы! Штук полсотни, не менее! Графа даю в помощь, пусть помогает, ветки-прутья подносит, за костром следит - сам подсказывай, что нужно делать. Два дня хватит? Как только товар будет приготовлен, сразу же передам в магазин, за наличные, да-да! За наличные! И задача будет решена: с деньгами вместе с тобой поедем автобусом в Аанякоски и приобретем все, что тебе необходимо. Это в моих силах.

Помощь, можно сказать, не очень... Но одно это - "поедем вместе с тобой" - для меня было очень важно, и полсотни метел я связал за два дня. Наконец-то я узнал, где мы есть; в трех километрах автотрасса, в двадцати километрах торговый городок Аанякоски; в двухстах километрах по автотрассе - город Коккола на берегу Ботнического залива. Все это казалось очень важным, так как мечты о побеге продолжали меня занимать - как цель, как единственная, последняя попытка избавиться от сознания невосполнимой утраты надежд на право существовать. "У нас нет пленных - есть предатели и изменники" - эти слова вторгались в душу с навязчивой жестокостью и цинизмом.

Финляндия не испытала и десятой доли тех бедствий, которые выпали народам Советского Союза во время Великой Отечественной войны. Это было заметно и по отсутствию разрушений, и просто по внешнему виду и душевному состоянию самого финского народа. В небольшом городке Аанякоски, который находится в центральной, самой озерной части страны, не было той известной нам картины разорения, неприкаянности гонимых ужасом и голодом несчастных и обездоленных людей - ничего такого финны не знали. Аанякоски предстал чистым, ухоженным скандинавским городком, где совсем по-мирному ходили нормально одетые люди, где не чувствовалось никакой войны. В магазине хозяйственных и скобяных товаров было тихо и свободно, тут, казалось, забота могла быть только о том, чтобы побольше было покупателей. Выслушав сержанта, пожилой хозяин магазина с любопытством и удивлением взглянул на меня, суетливо стал двигаться вдоль полок, подбирая предположительно нужные инструменты, сопровождая рассказом о себе, что он и сам любитель поработать с деревом и кое-что понимает в этом деле.

Из предложенных инструментов я отобрал лишь самое необходимое: клюкарзы, стамески, перки, ручные сверла, косяки, стамески-уголки, коловорот и отделочные материалы - шлифовальные шкурки, лаки, клей, бруски для точки и наводки инструмента. С этим мы и ушли. Но по пути к автобусной остановке я увидел вывеску магазина "Суомен кирья" ("Финская книга"), куда и упросил сержанта зайти. Моя мысль была - а вдруг попадется на глаза книга о Финляндии, чтобы подробней ознакомиться с географией этой страны. Я был почти уверен, что такая книга окажется. Конечно же, главной моей мечтой была не сама книга, а надежда, что в такой книге может быть карта, вот на что был взят прицел. И как же мне было досадно, когда я увидел, что в продаже была и карта Финляндии. Но, черт возьми, как же мне спросить, что ответить, если услышал бы от сержанта: "А зачем тебе карта?" Книгу с названием "Исянмаа" ("Родина") я отыскал, стал ее смотреть, но думал о другом: нельзя. Если не сразу, то несколько позже догадается, для чего пленному нужна карта.

В истории, как я стал резчиком, нет ничего выдуманного. Я не считал себя профессионалом, но опыт имел. С отроческих лет увлекался резьбой по дереву и ваянием в этом полюбившемся мне материале. Самым серьезным образом относился к мастерству на свой лад - в смысле отличительности, оригинальности, уникальности моих изделий, - повторяться не умел и не позволял себе. Осмелюсь привести здесь суждение брата Александра Трифоновича об одной моей работе, подаренной ему ко дню сорокапятилетия. Вот что он писал:

"Дорогой Иван! Сердечно благодарю тебя за подарок, которым я был очень тронут. Выполнен прибор рукой настоящего мастера-художника. Помимо всего, я очень люблю дерево, этот материал отличается какой-то особенной теплотой, и мне тем дороже твой подарок. Спасибо еще раз. Буду хранить этот прибор среди самых дорогих для меня вещей.

Карачарово, 14.08.55. Твой Александр".

Не скажу, что я уповал на непременный успех моей затеи, но все же некоторую надежду возлагал, что кое-что, может, выгорит. Было замечено, что финны весьма неравнодушны ко всякого рода редкостным сувенирам - и совсем необязательно в виде подарков, главное, чтобы сам предмет, пусть даже пустячная вещица, имел связь с каким-то существенным событием в жизни. И тут любая тема годилась: от русских часов до брелока, значка, какой-нибудь поделки руками русского человека в виде курительной трубки, деревянной ложки, берестяного туеска, диковинного изваяния или просто безделушки. И надо заметить, ни одному финну и в голову не придет позволить себе недобросовестность или необязательность: если дал слово, что-либо пообещал, всегда ведет себя с достоинством и порядочностью, о чем смею сказать из личных достоверных наблюдений.

С течением времени в лесную запроволочную обитель русских пленных стали проникать финские крестьяне, лесники, рабочие лесосек. Вначале изредка и робко, затем более смело, поскольку со стороны охраны строгих запретов не было. Больше того: сержант и сам в таких случаях любил поприсутствовать и непременно рассказать, что, дескать, есть среди этих ребят и художник, и жонглер, и мастер дамской обуви и что финский они понимают. Для определенной категории простых финских граждан такие сведения о русских были новы, достоверны и увлекательны, и вслушивались в них с полным вниманием. Ну, естественно, художник со своей стороны должен был подтвердить, что это действительно так, и, значит, надо было кое-что показать. Кстати, мы должны помнить, что речь идет о том самом художнике Полежаеве, пережившем степень крайнего истощения: с той поры отогрелся, кистью стал владеть, к случаю мог порадовать пейзажем с натуры, натюрморт, портрет исполнить. Но бахвальства не терпел, был скромен, хотя просьб и похвал имел предостаточно.

Примерно с половины февраля 1943 года, вскоре после завершившегося победой Советской Армии Сталинградского сражения, к нам в этот лесной замок по воскресным дням стали наведываться финны, и не в одиночку, не парами, а целыми группами. Как можно было догадаться, это имело связь с облетевшим весь мир известием о полном разгроме армии Паулюса и пленении его самого и его трехсоттысячной армии, и рядовые финны, которые по тем или иным причинам были не на фронте, желали поделиться с нами, русскими пленными, размышлениями о победе русских в Сталинградском сражении.

- Ой! Ребята! Слушайте! Это такое сражение, какого не знала мировая история! - перебивая друг друга, говорили финны.

Не преувеличивая, должен заметить, что было чему удивиться: Финляндия была в состоянии войны с Советским Союзом, и в то же время среди финнов встречались люди не только не питавшие вражды к русским, но даже с симпатией отзывавшиеся о русских, или, точнее, о советских воинах, которые увенчали себя победой под Сталинградом.

Конечно, нельзя сказать, что в этот маленький лагерь финны приходили только из сочувствия к пленным или из солидарности к советским воинам. Приходили и просто из любопытства, посмотреть, понять, сравнить, представить: что же такое за люди, воспитанные в коммунистической стране? Чем они отличаются от граждан Финляндии? Трудно сказать, что они о нас думали, но на мой взгляд впечатления у финнов о русских складывались вполне хорошие, хотя положение пленного никак не украшает человека, и не учитывать этого нельзя.

Подобным посещениям способствовали и слухи, что среди небольшой группы пленных был художник, был музыкант-балалаечник, который самолично в самых невероятных условиях изготовил русскую балалайку и превосходно исполнял на ней удивительные мелодии, в том числе и финские. Это был юноша девятнадцати лет из Кировской области, Коля. К сожалению, его фамилию я уже не помню. А что такое редкостный мастер дамской обуви? Да к тому же было известно, что он, Костя Бутурлин, ленинградский мастер! И сержант не упускал случая напомнить об этом, а поскольку без его ведома ни о каких сделках не могло быть и речи, слухи о ленинградском кудеснике летели через леса и болота точно туда, куда нужно, - и появлялся необходимый материал, появлялись и новенькие изящные дамские туфли.

Предполагали, что это был единственный лагерь военнопленных, где охрана не препятствовала контактам финнов с пленными. Пленным же это было очень на руку: финны приносили сигареты, что-нибудь из продуктов, газеты и журналы, а порой, если стороны смогли договориться, например, об оплате за какую-то работу (портрет, картину, поделку, ремонт и прочее) частью деньгами, то передавали и деньги. Если же у пленного заводилась собственная, заработанная трудом финская марка, то он мог попросить любого, чаще знакомого посетителя купить что-либо, что также не запрещалось. Но финны лишь в редких случаях принимали деньги от пленного на сигареты или на лезвия для бритья - такие просьбы обычно выполнялись за "спасибо" по-фински.

Для меня, помимо всего, немаловажным было слышать живую разговорную финскую речь, поскольку она существенно разнилась от чисто литературной, и мне, изучавшему этот язык с помощью словарей, книг, газет и всяких случайных печатных текстов, было очень непросто воспринимать беглый разговор. И все же успех в знании финского языка был налицо: меня хорошо понимали, и я свободно мог объясниться. Порядочно был я знаком с грамматическими особенностями финского языка: падежные окончания, состояние предмета по временам, лицам, числам и прочее, Я должен был готовить себя, по существу, к странствиям по чужой земле с мыслью, что смогу добраться до нейтральной Швеции. Понимал, конечно, что риск велик, но иного выхода не видел, да и терять мне, находясь в плену, было нечего.

Приближалась весна. В марте я с полной отдачей и усердием был занят, назову так, изготовлением необычных по тонкости мастерства изделий из березового капа. Но надо же иметь в виду, что от работы в лесу никто меня не освобождал - заниматься этим я мог только вечерами и в воскресные дни. Сержант пошел мне навстречу только в том, что позволил работать в чердачном помещении, чтобы мне никто не мешал. И это было весьма важно. Но больно вспоминать, на что я рассчитывал. Дело в том, что мне было крайне необходимо каким-то невероятным образом приобрести финскую штатскую одежду, пусть самую недорогую и легкую, к весенним дням (брюки, куртку, свитер, рубашку, кепку с удлиненным козырьком), чтобы заменить "форму" пленника с латинской буквой "V" - Vanki, что означало "пленный". Вот это было для меня наисложнейшей задачей, ради этого я и впрягся в изготовление настольных миниатюр, относящихся к прикладному искусству, исходным материалом для которых был избран все тот же березовый кап. Прежде всего изделия должны быть филигранны и декоративно эффектны, тогда они привлекут внимание и интерес, цель будет достигнута, средства и труд оправданы.

Но я уже чувствую, читателю интересно: что за изделия мог я сотворить в условиях плена? Да еще с претензией, относя их к классу утонченного мастерства? Отвечаю так: случаи, когда человек, находясь в неволе, обнаруживал в себе невообразимые силы чисто творческого труда, известны с давних времен, и вряд ли нужно приводить конкретные примеры из жизни крепостных или даже узников, это не требует доказательств. Мной же были изготовлены две шкатулки и портсигар. Плоскости этих изделий были отполированы до зеркального глянца, украшены ажурным растительным орнаментом и увенчаны изваяниями северной фауны (упряжка оленей в движении, мальчик с овчаркой); портсигар был инкрустирован изображением дымящей трубки.

В первой половине мая 1943 года нас четверых - меня, Графа, боксера из Ленинграда Игнатущенко и Семена (фамилию не помню) из Пензенской области - везли этапом в товарном вагоне в северо-западном направлении. Мы догадывались, что не иначе как в штрафной лагерь. Произошло это после моего, вместе с Графом, побега: нас задержали истошно-немолчным криком: "Стой! Стой, Граф! Не смей, не смей!.." - это кричал бегущий впереди охранника дневальный, видел: автобус остановился, мы были у открытой двери... Могли бы, конечно, вскочить в салон, но поняли, что уехать не удастся, дали знак водителю, что не поедем, и автобус ушел. Задумано же было так: сбросив с себя одежду военнопленного, скрытно затаиться у автодороги и ждать автобуса, чтобы наискорейше отдалиться от мест, где, как представлялось, поначалу непременно будут вести поиски. Вероятно, так оно могло и завершиться. Но никто не подозревал, что дневальному было поручено вести слежку за всем, что происходило в группе военнопленных, тем более что участились контакты между пленными и штатскими финнами. Ему удавалось и подслушать, и приметить, кому и что могло быть передано, мог он, таким образом, знать и о том, что кое у кого есть "заначки", что конкретно припрятано и так далее. Его недремлющее око могло заметить, что Граф и Березовский поддевали под обычную робу кое-что дополнительно из припасенного, - это и толкнуло его к доносу и участию в поимке.

Да, кому не доводилось быть в положении пойманного, не дай Бог и знать о том, как оно чувствуется, когда ведут тебя, неудачника, торжествуя над твоей несчастной участью. Спасибо хоть за то, что нас не били - сержант не позволил. Но было, право же, неловко, что из-за нас пострадали Игнатущенко и Семен - их присоединили по подозрению в намерении тоже бежать.

В вагоне мы были не менее суток, В нашем представлении было необычным, что мы четверо занимали вагон! Нам была дана вода, этапный паек, но хоть плачь, кричи - ни звука в ответ на просьбу выйти на остановке по естественным надобностям, - охрана нас, похоже, не сопровождала. Выход из положения мы, конечно, нашли, но ругательных слов по адресу финских правителей было послано от души с добавкой. Где-то стояли на запасных путях часов пять или больше, и - надо же! - какая-то неведомая нам женщина, оказавшись поодаль, услышала нашу ругательную речь, остановилась и безбоязненно обратилась к нам по-русски: "Здравствуйте? русские люди!" Боже мой, как мы были тронуты этим приветствием из уст женшины-матери! И до какого сердца не дошло бы родное сочувственное слово, если ничего такого не приходилось слышать два года?! Эти вдруг долетевшие слова, в минуту почти отчаяния и тоски, коснулись души, и всем захотелось взглянуть на добрую и милую русскую женщину, которая еще успела сказать, что "Россию никто не победит, верьте, надейтесь...".

На железнодорожной станции города Вааса нас посадили на грузовую машину и увезли в лагерь для русских пленных, который находился в семи километрах от города, возле селения Муустасаари (Черный Остров). О том, что это штрафной лагерь, можно было догадаться без слов и пояснений. Поражало прежде всего, что сравнительно небольшая территория, обнесенная многорядным ограждением из колючей проволоки, была, усеяна и загромождена бессчетным множеством больших камней-валунов. За исключением небольшой площадки и узких проходов к баракам, округлые граниты были везде и всюду. Это создавало постоянное неудобство при встречных движениях, люди вынуждены были тратить немалые усилия, пробираясь между преград, ударяясь о камни, проклиная все на свете и тех, кто с такой изощренностью осложнил условия жизни людей, оказавшихся в плену.

В этом лагере в основном содержались пленные, которые совершили побег, но были задержаны. Были здесь и по другим причинам, например, за воровство, но это в малом числе. Использовали пленных на довольно тяжелых работах - на строительстве аэродрома, погрузке и разгрузке в порту, изредка на сельскохозяйственных и других работах.

Общая атмосфера была наполнена духом уничижительного отношения к русским: за малейшую провинность, чаще всего на почве какой-то необъяснимой насаждавшейся ненависти, узников пороли розгами, для чего всегда возле бани в бочке с водой торчали заготовленные ивовые прутья. Немилосерден и жесток был начальник лагеря, получивший лагерное звание "черный лейтенант". В полной противоположности представлению, что финны якобы должны быть блондинами, начальник лагеря был сильно смугл лицом и черен как смоль волосом. Своим желчно-злобным взглядом он, казалось, мог жертву парализовать насмерть, поэтому его появление в зоне немедленно замечалось, и об этом, как по цепи, все узнавали: "Черный в зоне!" Он был невзрачен, мал ростом, сух и насторожен, как голодный хищник. По его указанию в зоне была вырыта двухметровая яма с отвесными стенами, куда могли сбросить провинившегося и продержать в ней сутки и двое при любой погоде.

Люди слабели, болели, умирали. Как теперь стало известно, в ваасовском лагере только на русском кладбище похоронено в 1943 году около семидесяти человек. Убежать из этого лагеря никому не удавалось. Случаи самых дерзких попыток заканчивались неудачей, чаще - гибелью тех, кто рискнул бежать. Был случай, когда четверо пленных, работая в песчаном карьере в двадцати километрах от лагеря, отняли у конвоира винтовку и патроны, затем связали его, заткнули кляпом рот и бежали. Возглавил побег бывший моряк Вася. В лагере его и звали Моряком, на равных у него были и еще две клички: Москва, Боцман. Далеко уйти беглецы не успели, служебные собаки их настигли. Сколько могли они отстреливались, но одной винтовкой отразить осаду было немыслимо, и все они погибли. Со следами жестокой расправы труп Васи Моряка был привезен в лагерь для показа и назидания и не убирался двое суток.

За давностью моего пребывания в штрафном лагере в Финляндии и в связи, видимо, с преклонностью возраста имена людей, среди которых жил, терпел и Бог его знает на что рассчитывал и надеялся, помню очень немногие. Да и сама жизнь так складывалась - долгими годами шел по белому свету вместе с массой вконец обездоленных, как бы безликих, лишенных индивидуальных черт, низведенных примитивностью существования до полной утраты желания касаться возвышенных чувств.

Был, правда, в штрафном финском лагере один пленный родом из Рязанской области - Николай Дьяков, с которым я сблизился и поделился некоторыми тайнами - рассказал ему, что настоящая моя фамилия Твардовский, что поэт Александр Твардовский доводится мне родным братом. И вот хотя жизнь нас вскоре разлучила, он не забыл и спустя почти тридцать лет нашел меня. Встречаемся. Вспоминаем. Он живет в Москве, тоже пенсионер. Недавно отметили с ним мое семидесятипятилетие.

Сказать, что я родился в рубашке, вроде бы нельзя. Выпало мне в жизни с лихвой всяческих несчастий, хотя и дожил вот до светлых, радостных дней моей судьбы, чему искренне рад. "Судьба не обделила, своим добром не обошла" - как вычитал у одного поэта. Но это к слову. Рассказ же пойдет о том, что было и прошло...

Июль 1943 года. Лагерь военнопленных в Финляндии Муустасаари. Время утреннего развода по местам работы, основная масса пленных уже собралась возле вахты и на площадке, но из зоны еще не выводят. Переводчик поднялся на камень-валун, послышалось громкое: "Внимание! Слушайте! Кто имеет специальность литейщика?" Сказано было именно так: литейщика. Не горнового, не сталевара, не вагранщика, формовщика, заливщика. Среди пленных, а было их около четырехсот, нашлось только двое, которые назвались литейщиками: Григоренко Анатолий и я, автор этих строк.

- Подойдите сюда! - было сказано.

Черный лейтенант - начальник лагеря, и возле него пожилой, небольшого роста, изрядно располневший господин в будничном костюме, но при галстуке, как в тот же день стало известно - предприниматель, владелец небольших литейно-механических мастерских. Через переводчика нам были заданы вопросы:

- Что вам знакомо по литейному производству?

Я ответил, что знаю и могу формовать вручную по моделям в парных опоках и на плацу в одиночных. Знаком с тигельной плавкой на коксе и многим другим в фасонно-литейном производстве. Я понял, что мои ответы произвели впечатление на предпринимателя, как и ответы моего товарища. Таким образом, Черный лейтенант запродал нас владельцу мастерских по какому-то соглашению, и нас стали водить под конвоем на это частное производство. На весь рабочий день нас оставляли в мастерских под ответственность хозяина, а по окончании рабочего дня так же под конвоем уводили в лагерь.

Но одно то, что в течение дня мы не видели ни охраны, ни погонял-переводчиков, что находились среди простых мирных рабочих людей, которые относились к нам без всякой тени неприязни, по-людски сочувственно, - казалось чуть ли не сном. И невозможно было понять эту поразительную разницу: жестокость по отношению к пленным в лагерной зоне, где властвовали ненависть и насилие, и то, что мы почувствовали, оказавшись на производстве вместе с финскими рабочими. Это было очень маленькое частное предприятие из двух отделений: литейного, в котором работали, включая нас, всего пять человек, и механического на семь рабочих мест. Изготовлялись здесь всякие мелкие и мельчайшие детали для моторных катеров: гребные винты, кнехты, декоративные накладки, ручки, краники, болтики и прочее. Все это тщательно обрабатывалось и доводилось до глянца шлифовкой и полировкой. В литейном отделении мы увидели единственного старого и слабого мужчину-литейщика, набивавшего формовочной землей спаренную опоку, стоя у формовочного стола. Были там еще две женщины, готовившие стержни для форм, а также занимавшиеся очисткой литья, приготовлением формовочной смеси и так далее. Совершенно ясно, что здесь мы нужны позарез: одному мужчине, тем более слабому, в литейке делать нечего. Тигель с металлом хотя бы килограммов на семьдесят поднять из горна, поставить в рогач и разлить в формы посильно только двум рабочим. Так что у хозяина была, может, единственная надежда на двух русских пленных, и ему не терпелось увидеть, что они собой представляют в деле. Мы же в свою очередь не могли рассчитывать на милосердие хозяина, понимали, что ему нужны умелые руки. Он снял с полки модель трехлопастного гребного винта и повертел ее в руках так и этак перед нами, переводя взгляд с одного на другого, как бы спрашивая: "Ну, понимаете?" И сказал: "Будьте добры, делайте!"

Хозяин предприятия был из финских шведов по фамилии Сёдерлюнд, отлично знал, на чем испытать: изготовить форму для отливки хотя бы и малого трехлопастного гребного винта - работа из наиболее сложных, это мне было известно: модель неразъемна, снять верхнюю опоку, не нарушив форму, нельзя, если не применить так называемые по-рабочему лепехи - дополнительные вкладыши из формовочного состава для стержней, снимаемые отдельно. Об этом трудно догадаться, и если не случилось ни видеть, ни слышать - допустить ошибку проще простого. Нам же иметь такой финал испытаний было крайне невыгодно, и мы постарались его избежать.

Я употребил слово "постарались" и вот подумал, что кто-то из читателей может это понять как раболепное желание угодить хозяину. Но я с полной серьезностью хочу сказать, что об этом совсем не думал. Для меня дорога была сама возможность хотя бы в течение дня не видеть тех, кто усердно нес службу угнетения, бесстыдно спасая самого себя. Кроме того, я рассчитывал, что если удастся удержаться в стороне от зоны, то, может, подвернется удобный момент перебраться в Швецию - страну, которая помогает всем ввергнутым войной в несчастье.

Совершенно беспристрастно смею сказать, что хозяин предприятия Сёдерлюнд оказался очень неплохим и сговорчивым человеком. То, что он проявлял заботу о людях, и в том числе, может, особенно о нас, пленных, подтверждалось постоянно. Он никогда не посмел сказать "давай, давай", как это практиковалось у нас в СССР не только в местах спецпереселений и в лагерях НКВД, но ведь и в колхозах было так. О том же, что, работая у этого мелкого собственника, мы, пленные, не знали голода, нет нужды говорить: обед и ужин для нас готовила и приносила в бытовую комнату его дочь. Звали ее непривычным для русских двойным именем Анна-Лиса. Ее личная жизнь была помечена глубокой душевной травмой - муж наложил на себя руки, оставив ее с младенцем, когда ей было только двадцать. В нашу бытность мальчику было уже лет пять-шесть, и он всегда был с мамой рядом. Красотой она не отличалась, к тому же была излишне полной для своего возраста, и было похоже, что это ее немало огорчало, К нам, русским, она была расположена весьма любезно и доброжелательно - к случаю охотно могла присесть возле нас во время обеда, в меру приличия полюбопытничать, поспрошать о том о сем. А уходя непременно скажет: "Кайкеа хювин тейлле, поят!" (Всего вам доброго, ребята!) Такое отношение очень трогало нас и возвышало ее как женщину. Возможно, это объяснялось ее личной печалью о своей неблагополучной судьбе, но если и так, то свойственно это только хорошим людям.

В течение всего рабочего дня наше положение как-то скрашивалось, называли нас по имени, не слышалось унизительного финского "сотаванки" (военнопленный), не резало слух каким-то образом залетевшее из лагерей НКВД блатное: "А ну, суки, вылетай без последнего!", "Ты, падло, куда прешь?", "Тебе, гнилая твоя потроха!.." - и без конца только ненависть и злоба к себе подобному, это ужасно. Конечно же, на работе у Сёдерлюнда ничего похожего не было. Но вот кончается рабочий день, приходит охранник с автоматом и уводит тебя в зону, "отдыхать" в аду. Ведут тебя по улице пригородного поселка, ты видишь мельканье ног встречноидущих, но тебе не хочется даже приподнять голову, смотришь вниз и думаешь, думаешь... и не мил тебе свет. И не на что тебе надеяться - впереди, если даже это случится и ты вернешься на Родину, ждет тебя какая-нибудь Индигирка или Колыма, Норильск или Печора. "Сойдешь поневоле с ума - оттуда возврата уж нету!" - как поется в песне колымских зэков.

В конце концов взбрело мне в голову вот что: а не затеять ли разговор с хозяином о том, чтобы не водили нас на ночлег в зону? Подумалось так: хозяин сам из себя вроде бы человек сговорчивый и доступный, на работе у него никто нас не охраняет, нет сомнений и в том, что как работники мы ему очень необходимы, ведем себя вполне добросовестно. Так за какой же такой грех мы должны переносить нечеловеческие муки лагерных условий в часы ночного отдыха? Этой мыслью я поделился с Анатолием, которого теперь уже, казалось, порядочно понял по совместной работе и положению. Он, Анатолий, мужчина моего же возраста, с делом знаком хорошо, очень честолюбив, но не глуп и симпатичен. Не было между нами секретов. Слушал он меня и плечами пожимал:

- Слушай, Иван! Ты, право же, черт знает, не то прорицатель, не то отгадчик: как ты мог почувствовать мои мысли? Присвоил и подаешь теперь как свои. Вот, брат, чудо! Поверь, я давно думаю об этом. Знаю, что многие из пленных этого лагеря живут у крестьян без охраны. И почему бы нам об этом не поговорить?

Саму беседу с хозяином не стану описывать подробно, скажу покороче. Финским я владел к тому времени лучше Анатолия, и потому было решено, что вести разговор более с руки мне. Хозяин был молчалив вообще, и это меня несколько смущало: трудно было понять, как он реагирует - на этот раз он только слушал да покачивал головой. Были некоторые проблески ухмылки, не то улыбки, он как бы удивлялся моей смелости, но, хотя и не сказал ни "да", ни "нет", неудовольствия не выразил. Сказал только одно: "Селева!" (Ясно!) С тем и ушел.

Дней через пять, придя в литейку, после обычного приветствия "хювя пайва!" (добрый день) хозяин объявил, что с этого дня мы можем ночевать здесь, в комнатушке. Естественно, мы должны были поблагодарить господина хозяина за его внимание и сердечность.

В бытовой комнате для нас была поставлена широкая деревянная койка, наволока (чехол) для матраца из сена, то же - для подушки, одеяло. Большего мы не желали, лучшее могли видеть только во сне. Правда, наш рабочий день стал несколько длиннее, но это было не по принуждению или напоминанию со стороны хозяина мастерских - иногда просто как-то неудобно ничего не делать, если сам швед подолгу задерживался, работая на токарном станке. Когда же он уходил домой, то ни на какие запоры нас не закрывал.

Мы догадывались, что в улучшении нашего положения существенно помогла Анна-Лиса. Сама она, конечно, ни словом не обмолвилась об этом, но была просветленно рада, что нам стало удобнее и легче. Она не могла знать, что в моих затаенных планах созревало решение любыми путями бежать из Финляндии в Швецию, в страну морских разбойников, где не знают войны более двухсот лет, с тех самых пор, когда армия их короля Карла XII была разбита под Полтавой. И совершить такой марш я должен был, не дожидаясь окончания войны. Денно и нощно я думал об этом; кажется, всего ничего - семьдесят километров Ботнического залива отделяют берега Швеции от Финляндии, но это не для меня. Другой вариант - по суше, вдоль берега вплоть до пограничного Торнио, где граница проходит по реке. Но здесь, если верить карте, набирается строго по прямой не менее четырехсот километров - не шутка.

Сказать об этом Анне-Лисе при всей моей душевной к ней признательности я не мог и был терзаем ее добротой в том смысле, что она сочтет меня неискренним или хотя бы неблагодарным. Кроме того, я понимал, что факт возможного моего побега должен был причинить неприятности ее отцу, поверившему русским пленным и взявшему на себя ответственность перед лагерной администрацией. И хотя между мной и Анной-Лисой особой близости не было и, пожалуй, не могло быть, полностью исключать всякую ее надежду на, может, будущую серьезную дружбу, как мне казалось, тоже нельзя было.

Как-то мы заметили, что в механическом отделении приступили к работе два новых человека, которые привлекли внимание не только наше, но и того старого литейщика, и женщин, работавших на формовке стержней и на прочих вспомогательных работах. Вскоре стало ясно, что эти два новых токаря - эстонцы, получившие убежище в Финляндии, что они "паколайсет", то есть по-русски беженцы. Кое-что о беженцах из прибалтийских советских республик мне было известно из финских газет, которые я имел возможность читать каждый день - их приносила мне Анна-Лиса. Кстати сказать, с каких-то пор я понял, что для изучающих чужой язык газета является очень существенным учебным пособием: тут и броские заголовки, и рубрики кратких информации, и происшествия, и объявления - все это очень схоже с публикациями газет на любых языках.

Сближения с эстонцами-беженцами я не искал, хотя видел их каждый день. Это были молодые люди в гражданской одежде, как можно было предположить, никаких ограничений они не имели - в смысле движения и проживания среди финнов, жили на частных квартирах. Изъяснялись они на своем родном языке, и финны их понимали, что для меня было любопытно. Позже я имел случаи кратких общений с эстонцами и, обращаясь к ним на финском языке, убедился, что в известных пределах их элементарная речь мне понятна.

Продолжая находиться под хозяйской крышей без каких-либо попыток отдаляться от мастерской, я был озабочен подготовкой к исполнению моих намерений отправиться в странствие вдоль побережья Ботнического залива на север. Сдерживала меня одежда и отсутствие энной суммы денег - в пути выпить хоть чашку кофе, купить финскую лепешку. Не разрешив этих вопросов, нельзя было и думать пускаться в путь. Все, казалось, мне способствовало: время года, наше безнадзорное бытие, знание языка, осведомленность в географии, но в той одежде, которая была на мне, ни в коем случае рисковать было нельзя. И тут еще появились новые, до поры не учитываемые мной сложности: ведь я все еще ни словом не обмолвился с Анатолием о моих планах. Размышлял: ну, если, допустим, все у меня будет, как говорится, на мази и настанет вечер, когда я должен сорваться с места,- как тогда быть? Попрощаться и уйти? Или ждать, когда он заснет, - уйти тайно? Или понадеяться на его солидарность и ввести в курс моих намерений? Казалось бы, за столь немалый срок нашей совместной работы можно человека узнать, да вот такого убеждения у меня не было, может, потому, что сам я никому не открывался: так же, видимо, и Анатолий мог хранить свою тайну.

И все-таки я решился рассказать Анатолию о моих намерениях. Теперь, спустя почти полвека, не могу вспомнить точно, было ли то поздним вечером или ночью в часы мучительной бессонницы, да и не это главное, факт, что разговор такой состоялся. Ну раз так, то надо было рассказать о том, что меня побуждало идти ва-банк на такой рисковый поступок. В жизни оно так, сам примечал: долго человек сдерживается, томится, ни с кем не делясь своей тайной, да приходит такой момент, что нет больше сил, и стоит только чуть затронуть предельно натянутую струну - и все... Может, и не на пользу себе, а может, и легче станет.

Рассказал я Анатолию о своей ранней юности, о спецпереселении и мытарствах всей нашей семьи: побеги, аресты, жизнь без документов, о более позднем периоде, когда предлагали увольняться с работы только потому, что по происхождению ненадежен, отказывали зарегистрировать новорожденного в загсе и посылали в комендатуру НКВД, где новорожденного регистрировали как спецпереселенца. На ж тебе, обернулась война еще и пленением в придачу ко всему.

- Вот, дорогой мой Толя, что меня побуждает на такой шаг! Тут и гадать не надо, что можно ожидать при моем возвращении из плена. Все будет учтено, и Колымы не миновать, а это пострашнее финского плена.

После недолгой паузы Анатолий решил, что я закончил свои откровения, и тут же спросил: "Хочешь знать мое мнение?" - на что я ответил неопределенно, в том духе, что "допустим" или "ну, разумеется...".

- Я, Иван, не моложе тебя и хорошо помню, как батьку забирали в тридцать втором - какая-то малость пшеницы была у него припрятана, и ее нашли. Пять лет "учили свободу любить!". А ты таился, ничего мне не говорил. Неужто не доверял? - Почти с обидой он посмотрел мне в глаза.

Я должен был объяснить ему, что в таких рисковых делах положено быть осторожным и ни в коем случае не наталкивать, не впутывать человека, который своим умом не пришел к подобному решению.

- Ну это само собой, это правильно. Так я же своим умом и решаю: давай вместе! Разве хуже вдвоем?

Сказать ему, что да, я считаю - хуже, ведь обидится. Я был уверен, что он еще не успел вдуматься, не в состоянии был даже представить, как велик риск нелегально преодолеть более четырехсот километров вдоль морского побережья, озираясь, голодая, ночуя под случайным кустом. Право же, я посожалел, что объяснился с ним, но правда и то, что уйти, не сказав ему ничего, я вряд ли смог бы.

- Ладно, Анатолий, можем пойти и вместе, если ты до конца останешься мужчиной в полном смысле слова. А пока давай-ка спать! Спи и думай, где и как достать самое простое и необходимое из одежды: штаны, куртку, кепку, рубашку. Без шмуток нечего и думать! И, Боже избавь от беды... никаких поводов для подозрений и догадок! Учти это, и спокойной ночи!

Литейная полностью держалась на наших плечах. Мы изготовляли формы, наблюдали за нагревом и плавкой в тигле, разливкой металла, часто и выбивали горячие формы. Так что у хозяина было основание считать, что работничков Бог послал ему вполне хороших - повезло, и, как нам казалось, было за что хозяину и некоторые издержки нести. А пришли мы к такой мысли в связи с тем, что после таких работ, как заливка форм и выбивка опок с горячими отливками, мы бывали в пыли и в поту и в той же робе шли на отдых. Вот в таком виде и предстали мы перед хозяином с деликатным вопросом: так-то оно так, человек вы цивилизованный, не можете не понять, что после работы нужно бы нам переодеться, да нет у нас ничего, кроме этой грязной робы. Оно, конечно, мы понимаем, что мы - пленные, но менять одежду все же, видимо, нужно.

Сам старый швед приходил в мастерские в чистой одежде; в раздевалке в шкафу - другая, к станку он вставал переодетый. Грешное дело: на его рабочий костюм я засматривался, но сейчас не о том.

Хозяин нас выслушал и предложил следовать за ним. Мы оказались в кладовой, где было много различного имущества в виде материалов, инструментов, приборов, и Бог знает чего там только не было, и мы не сразу поняли, ради чего хозяин решил познакомить нас с этими сокровищами. Когда же он начал снимать с полки и класть на стол одну за другой стопки брюк и курток: "Выбирайте, может, что-нибудь подойдет", - мы почти растерялись. Нам верилось и не верилось, что все это ни на какие запоры не закрывалось и сторожа у хозяина не было. Здесь же, в бытовой комнатке, по существу, среди всего этого имущества нас оставляли одних, и хозяин никогда ночью не приходил, чтобы проверить, все ли у него во владении в порядке. Не стану утверждать, что в Финляндии везде так, но у этого предпринимателя было именно так: никаких намеков, что может быть что-то похищено, чему мы очень удивлялись, ведь в мастерских, кроме нас, никого не оставалось с вечера и до утра. Собственно, такие условия, когда мы оставались вне надзора и слежки по окончании работы, убеждали меня, что есть возможность тихо оставить это место и что более удобных обстоятельств выжидать не следует - их просто может не быть. Делясь такими соображениями с Анатолием, я заметил в друге моем долю сомнения и нерешительности. Это меня несколько обеспокоило, я почувствовал, что он колеблется, к твердому решению не пришел и вряд ли придет, надеяться на него нельзя. Про себя подумал, что есть резон решительно ускорить задуманное и этим же вечером с наступлением темноты сказать, что я ухожу.

После работы, когда Анна-Лиса принесла нам ужин и, как обычно, присев на стул, начала о чем-то рассказывать, я попросил прочитать составленную мной записку к ней на финском языке, содержание которой было примерно следующее: "Простите, пожалуйста, Анна-Лиса, и будьте столь добры, скажите, нет ли у Вас какой-нибудь мужской рубашки, которую Вы могли бы мне подарить? Только это между нами. Был бы очень Вам обязан". Бегло прочтя мою записку, которую, кстати, я показал ей, держа в своих руках, она выразила полную готовность сделать все как нужно, сказав, что сейчас же принесет.

Могла ли она заподозрить меня в том, что рубашка нужна мне в преднамеренный мной путь? Я рассчитывал по ее расположенности к нам, что такой мысли у нее не должно было возникнуть, хотя, конечно, я рисковал. Но пока все шло благополучно: Анна-Лиса принесла рубашку не таясь, открыто, я тут же ее надел, благодарно обещал отдарить, если Бог потерпит мои грехи и будет милостив к моей судьбе.

Это было в двадцатых числах августа. Было пасмурно, и оттого сумерки сгущались явно раньше обычного. Я почти был уверен, что Анатолий не решится идти со мной, но это не могло меня остановить, и я должен был сказать ему последнее слово. Видимо, он догадывался, что минута расставанья близка, и ему, может, удобнее будет ответить на мой прямой вопрос - признаться, что передумал, что уходить со мной не решается.

- Ну, Анатолий, мой час пробил. Сборы, как видишь, недолги, и я готов еще раз поставить себя под испытание на прочность. А как ты?

- Не осердись, Иван! Не осуди - боюсь!

Ну какая же могла быть обида на человека, который решил, что на такой шаг он идти не может... Мне оставалось только просить его задержаться в мастерских хотя бы на полчаса, пока я успею скрыться. И еще договорились о том, что ему ничего не известно, куда я был намерен продвигаться. Расстались мы по-хорошему, пожелали друг другу удачи. Но я совершенно был уверен, что он сразу же поставит в известность лагерную охрану во избежание каких-либо обвинений в сокрытии факта побега. Я дал ему понять: "Ты спал, а когда проснулся, меня уже не было..."

Принаряженный в хозяйский рабочий пиджак и его же кепку, я вышел из мастерских, прислушался: кроме гула автомадшн, ничего не было слышно. Убедился, что велосипеды находятся там, где им и положено быть, все три машины. Очень спокойно, то есть, конечно, в том смысле "спокойно", когда это достигается предельным напряжением воли, я взял один из находившихся в пирамидке, проверил - покрышки были туго накачанными, после чего вывел к магистрали и только тут обнаружил, что велосипед был женский. Но возвращаться, чтобы заменить, было уже ни к чему. И сердце, и ноги, и все во мне было подчинено единственной цели: быстрее и дальше откатиться от места, где меня только что не стало, и я нажимал на педали. Подъезжая к городу Вааса, почувствовал, что пошел дождь, и это было, наверно, хорошо. Было часов девять вечера - время не позднее и транспортных средств на магистрали было еще много, в том числе и велосипедов. Встречные меня не могли беспокоить, но в те моменты, когда обгоняли на мотоциклах, было тревожно: как знать, все могло быть. Но была надежда, что Анатолий никак не имел в виду, что я использую велосипед; вспомнят о нем, может, только назавтра. А напряжение нервное все еще не сбавлялось - сердце стучало с отдачей в виски, и я чуть ли не звучно ощущал удары! Дождь продолжался, спина и ноги были мокры и горячи, я дышал ртом, с меня градом лили пот и дождь, но я продолжал бросать свой вес на педали, чтобы еще, и еще, и еще дальше, дальше на север. Часов у меня не было, и я не мог даже приблизительно определить, как долго нахожусь в пути и как далеко я успел отъехать, прежде чем подумать, как мне лучше поступить: продолжать этот велосипедный бросок или, может, пора спешиться и искать какое-то укрытие. Но о каком укрытии могла идти речь, если я не мог и помыслить о встрече с человеком. По обе стороны был густой смешанный лес, больше похожий на заросли ольхи и, может, черемухи да березок; и уже совсем редко стал встречаться транспорт, и это тоже как-то неприятно, ведь ты можешь вызвать подозрение в случае какой-либо встречи и тем более, помилуй Бог, вопроса: кто ты есть? куда ты? кого тебе нужно и где он тот? Ни на один из подобных вопросов я не мог бы ответить.

Остановился и с велосипедом - круто в сторону, в эти мокрые, неведомые мне заросли. Дождь продолжает шелестеть по листве, я барахтаюсь с велосипедом, который цепляется за все видимое и невидимое, но метров на двадцать я все же оттащил его от дороги. И там я его оставил с какой-то жуткой грустью обо всем, что делала война с человеком. Я стоял, не зная, как мне быть глухой темной ночью в непролазных зарослях во вражеской стране, где таких просто-запросто могут убивать как врага, - война продолжалась.

Как бы не своей силой я сдвинулся с места с чувством полной отчужденности от всего живого на свете, продираясь в безотчетности по мокрым зарослям в темной ночи. Все дальше и дальше, надеясь незнамо на что, потому что быть без движения еще тягостней и безнадежней. Вдруг вышел на поляну. Остановился, присел на корточки, всматриваясь и ощупывая ладонями землю. Я понял: это была поляна после покоса. Значит, где-то неподалеку может быть сено. Стал всматриваться поодаль себя и - о-о! - я мысленно вскрикнул: так вот же, вот же он, сенной сарай! Внутренне, в уме, я сообщал сам себе эту спасительную, уже видимую, представшую по воле Спасителя надежду. Я иду с предвкушением возможности забраться в глубь сена, зарыться, где не только сухо, но еще есть и доля сохранившегося июльского тепла - что может быть дороже в такую минуту!

Смею сказать, что был потрясен до глубины души и благодарил Господа Бога за его милосердие. Ведь я ничего не ведал, когда шел во тьме, был в отчаянии - и вот эта поляна как дар Господний. Я вырыл глубокую нору в сухом ароматном сене и успокоился, почувствовал, что могу уснуть.

Это была первая ночь из тех примерно сорока пяти ночей, которые мне пришлось провести в одиночестве за время пути от лагеря до финского пограничного со Швецией города Торнио. Описать подробно эти сорок пять суток мне не под силу. Можно лишь представить положение человека, который без денег и без документов преодолел после побега из лагеря около пятисот километров по чужой земле. Пришлось изведать и голод, и страхи, минуты и часы отчаяния и безнадежности. Неделями питался брусникой, которая часто попадалась в сосновых лесах у побережья Ботнического залива. Случалось наниматься в крестьянских хозяйствах копать канавы, чтобы иметь немного финских денег и продовольствия в пути. Были случаи, когда задерживали и держали взаперти день-два, но благодаря тому, что я выдавал себя за эстонца и знал по-фински, отпускали, как говорится, с Богом. Последнее задержание произошло в самом пограничном городке Торнио, где я рискнул пройти через границу прямо по мосту через пограничную реку. Тот мост соединяет два государства, и местное население ходит свободно из Финляндии в Швецию и наоборот. Но охрана знает местное население, можно сказать, в лицо. Здесь меня и задержали у самой цели: оставалось всего двадцать - тридцать метров до шведского берега. Жуткое состояние: могли бы вернуть на исходное место, но... В камере полицейского участка продержали без допроса почти трое суток, наконец вводят в кабинет к полковнику полиции. Спрашивает по-фински: "Куда вы идете?" Я отвечаю на финском языке, что иду в Швецию. "Кто вы?" Отвечаю, что эстонец. После этого он подвел меня к карте городка и указал мне, где можно более безопасно перейти границу вброд, несколько выше по реке, которая в тех местах является границей. Сказал и в какое время это лучше сделать: перед вечером. С тем и отпустил меня на свободу.

Все, что я успел увидеть на карте этого городка, я держал в памяти, и мне было ясно, что, выйдя из полицейского участка, нужно пройти вспять моего пути метров пятьсот, свернуть налево в переулок, то есть в направлении севера, и пройти за пределы населенного пункта. Однако, как было сказано, я должен был обойти городок перед вечером, притаившись, выждать до сумерек, находясь вблизи пограничной реки, и только потом быстро перебежать через реку. "Перебежать через реку" - эти слова не могли не беспокоить; что же это за река, которую можно перебежать, думал я. До предвечерней поры оставалось еще часа два-три, и провести их тоже оказалось непростым делом - надо было поменьше попадаться на глаза местным жителям. Но ведь и стоять не годится, если сам вид твой никак не вписывается в окружающую тебя среду, ты - пришелец из какого-то иного мира, на твоем лице следы глубокой тоски, и ты это знаешь, ты не хочешь слышать вопросы к тебе, ты хочешь есть... Побуждая себя к более бодрому шагу, я прошел метров двести и увидел вывеску: "Кахвила". Какая-то мелочишка у меня еще сохранилась, и тут-то я, как бы подхлестнув себя, взбежал по ступенькам подъезда, вошел в кофейную. Было там и тепло, и светло, и уютно, и ко всему еще чудесный запах горячих пампушек и кофе со сливками. Как во сне: молоденькая финка-северянка в белоснежном передничке с широкими лямками накрест любезно налила мне две миниатюрных чашечки кофе, подала на блюдце пару пампушек, обронив свое учтивое "олкаа хювя!" (пожалуйста!), и эти ее два слова прошли глубоко в мою душу, как доброе пожелание, как благость моему пути. "Киитоксиа пальйон!" (Большое спасибо!) - ответил я с чувством смущения и какой-то неловкости, потому что ты инкогнито и ты не свободен от мнительности.

Задами я прошел по бугристому пустырю и, притаясь неподалеку от реки Торнио, сидел часа два, поджидая сумерек. Вслушиваясь и всматриваясь, я не заметил никакой пограничной охраны. Не было видно и пограничных столбов. Когда же начали сгущаться сумерки, момент моего решения перейти пограничную реку подступал к последним секундам отсчета. Я чувствовал, что усомниться или передумать уже не могу. И абсолютно не испытывал страха. Я просто рывком бросился бежать по затравеневшему низинному берегу прямо к реке, ни с чем не считаясь. И в те же минуты я услышал крики с финской стороны, охрана заметила, но остановить меня могла только пуля - я продолжал бежать. Тут же, лишь секундой позже, я услыхал крики со шведской стороны, а затем увидел бегущих мне навстречу двух шведских солдат, и я понял, что их крики относились к финнам. Вот так я оказался в Швеции, а точнее, на шведской пограничной полосе, где и был встречен двумя, как показалось, очень рослыми пограничниками в белых меховых шапках. Там я назвал себя собственным именем.

Это было 15-18 октября, точно не помню - дней не знал.

Следующий фрагмент

"Новый мир", 1991, № 10


Последние комментарии:





История Интересности Фотогалереи Карты О Финляндии Ссылки Гостевая Форум   

Rambler's Top100 page counter ^ вверх


© terijoki.spb.ru 2000-2016